Это был темно-загоревший молодой человек со смоляными опрятными волосами, чуть завойчатыми. Лет ему было, наверно, уже двадцать со многим. Он тащил под левой мышкой три книги и под правой мышкой три книги.
-- Привет, друзья! -- объявил он с порога, и очень понравился ДЈмке, так просто держался и смотрел искренно.-- Куда мне? А сам почему-то оглядел не койки, а стены.
-- Вы -- много читать будете? -- спросил ДЈмка.
-- ВсЈ время! {87}
Подумал ДЈмка.
-- По делу или так?
-- По делу!
-- Ну, ложитесь вон около окна, ладно. Сейчас вам постелят. А книги у вас о чЈм?
-- Геология, браток,-- ответил новенький. И ДЈмка прочЈл на одной: "Геохимические поиски рудных месторождений".
-- Ложитесь к окну, ладно. А болит что?
-- Нога.
-- И у меня нога.
Да, ногу одну новичок бережно переставлял, а фигура была -- хоть на льду танцевать.
Новенькому постелили, и он, верно, как будто за тем и приехал: тут же разложил пять книг по подоконнику, а в шестую уткнулся. Почитал часок, ничего не спрашивая, никому не рассказывая, и его вызвали к врачам.
ДЈмка тоже старался читать. Сперва стереометрию и строить фигуры из карандашей. Но теоремы ему в голову не шли. А чертежи -- отсечЈнные отрезки прямых, зазубристо обломанные плоскости -- напоминали и намекали ДЈмке всЈ на то же.
Тогда он взял книжку полегче, "Живая вода", получила сталинскую премию. Книг очень много издавалось, прочесть их все никто не мог бы успеть. А какую прочтЈшь -- так вроде мог бы и не читать. Но по крайней мере положил ДЈмка прочитывать все книги, получившие сталинскую премию. Таких было в год до сорока, их тоже ДЈмка не успевал. В ДЈмкиной голове путались даже названия. И понятия тоже путались. Только-только он усвоил, что разбирать объективно -- значит видеть вещи, как они есть в жизни, и тут же читал, как ругали писательницу, что она "стала на зыбкую засасывающую почву объективизма". Читал ДЈмка "Живую воду" и не мог разобрать, чего у него на душе такая нудь и муть.
В нЈм нарастало давление ущерба, тоска. Хотелось ему то ли посоветоваться? то ли пожаловаться? А то просто человечески поговорить, чтоб даже его немножко пожалели.
Конечно, он читал и слышал, что жалость -- чувство унижающее: и того унижающее, кто жалеет, и того, кого жалеют.
А всЈ-таки хотелось, чтобы пожалели.
Здесь, в палате, было интересно послушать и поговорить, но не о том и не так, как хотелось сейчас. С мужчинами надо держать себя как мужчина.
Женщин в клинике было много, очень много, но ДЈма не решился бы переступить порог их большой шумной палаты. Если бы столько было собрано там здоровых женщин -- занятно было бы, идя мимо, ненароком туда заглянуть и что-нибудь увидеть. Но перед таким гнездилищем больных женщин он отводил глаза, боясь увидеть что-нибудь. Болезнь их была завесой запрета, более сильного, чем простой стыд. Некоторые из этих женщин, встречавшиеся ДЈме на лестнице и в вестибюлях, были так опущены, подавлены, что {88} плохо запахивали халаты, и ему приходилось видеть их нижние сорочки то на груди, то ниже пояса. Однако эти случаи вызывали в нЈм ощущение боли.
И так всегда он опускал глаза перед ними. И вовсе не просто было здесь познакомиться.
Только тЈтя СтЈфа сама его заметила, стала расспрашивать, и он с ней подружился. ТЈтя СтЈфа была уже и мать, и бабушка, и с этими общими чертами бабушек -- морщинками и улыбкой, снисходящей к слабостям, только голос мужской. Становились они с тЈтей СтЈфой где-нибудь около верха лестницы и говорили подолгу. Никто никогда не слушал ДЈму с таким участием, будто ей и ближе не было никого, как он. И ему легко было рассказывать ей о себе и даже о матери такое, чего б он не открыл никому.
Двух лет был ДЈмка, когда убили отца на войне. Потом был отчим, хоть не ласковый, однако справедливый, с ним вполне можно было бы жить, но мать -- тЈте СтЈфе он этого слова не выговаривал, а для себя давно и твердо заключил -- скурвилась. Отчим бросил еЈ и правильно сделал. С тех пор мать приводила мужиков в единственную с ДЈмой комнату, тут они выпивали обязательно (и ДЈме навязывали пить, да он не принимал), и мужики оставались у неЈ разно: кто до полуночи, кто до утра. И разгородки в комнате не было никакой, и темноты не было, потому что засвечивали с улицы фонари. И так это ДЈмке опостыло, что пойлом свиным казалось ему то, о чЈм его сверстники думали с задрогом.
ПрошЈл так пятый класс и шестой, а в седьмом ДЈмка ушЈл жить к школьному сторожу, старику. Два раза в день школа кормила ДЈмку. Мать и не старалась его вернуть -- сдыхалась и рада была.
Дема говорил о матери зло, не мог спокойно. ТЈтя СтЈфа выслушивала, головой кивала, а заключала странно:
-- На белом свете все живут. Белый свет всем один.
С прошлого года ДЈма переехал в заводской посЈлок, где была вечерняя школа, ему дали общежитие. Работал ДЈма учеником токаря, потом получил второй разряд. Не очень хорошо у него работа шла, но наперекор материному шалопутству он водки не пил, песен не орал, а занимался. Хорошо кончил восьмой класс и одно полугодие девятого.
И только в футбол -- в футбол он изредка бегал с ребятами. И за это одно маленькое удовольствие судьба его наказала: кто-то в суматохе с мячом не нарочно стукнул ДЈмку бутсой по голени, ДЈмка и внимания не придал, похромал, потом прошло. А осенью нога разбаливалась и разбаливалась, он ещЈ долго не показывал врачам, потом ногу грели, стало хуже, послали по врачебной эстафете, в областной город и потом сюда.
И почему же, спрашивал теперь ДЈмка тЈтю СтЈфу, почему такая несправедливость и в самой судьбе? Ведь есть же люди, которым так и выстилает гладенько всю жизнь, а другим -- всЈ перекромсано. И говорят -- от человека самого зависит его судьба. Ничего не от него.
-- От Бога зависит,-- знала тЈтя СтЈфа.-- Богу всЈ видно. Надо покориться, ДЈмуша. {89}
-- Так тем более, если от Бога, если ему всЈ видно -- зачем же тогда на одного валить? Ведь надо ж распределять как-то...
Но что покориться надо -- против этого спорить не приходилось. А если не покориться -- так что другое делать?
ТЈтя СтЈфа была здешняя, еЈ дочери, сыновья и невестки часто приходили проведать еЈ и передать гостинца. Гостинцы эти у тЈти СтЈфы не задерживались, она угощала соседок и санитарок, а вызвав ДЈму из палаты, и ему совала яичко или пирожок.
ДЈма был всегда не сыт, он недоедал всю жизнь. Из-за постоянных настороженных мыслей о еде голод казался ему больше, чем был на самом деле. Но всЈ же обирать тЈтю СтЈфу он стеснялся, и если яичко брал, то пирожок пытался отвергнуть.
-- Бери, бери! -- махала она.-- Пирожок-то с мясом. Пота и есть его, пока мясоед.
-- А что, потом не будет?
-- Конечно, неужли не знаешь?
-- И что ж после мясоеда?
-- Масленица, что!
-- Так ещЈ лучше, тЈтя СтЈфа! Масленица-то ещЈ лучше?!
-- Каждое своим хорошо. Лучше, хуже -- а мяса нельзя.
-- Ну, а масленица-то хоть не кончится?
-- Как не кончится! В неделю пролетит.
-- И что ж потом будем делать? -- весело спрашивал ДЈма, уже уминая домашний пахучий пирожок, каких в его доме никогда не пекли.
-- Вот нехристи растут, ничего не знают. А потом -- великий пост.
-- А зачем он сдался, великий пост? Пост, да ещЈ великий!
-- А потому, ДЈмуша, что брюхо натолочишь -- сильно к земле клонит. Не всегда так, просветы тоже нужны.
-- На кой они, просветы? -- ДЈма одни только просветы и знал.
-- На то и просветы, чтобы просветляться. Натощак-то свежей, не замечал разве?
-- Нет, тЈтя СтЈфа, никогда не замечал.
С самого первого класса, ещЈ и читать-писать не умел, а уже научен был ДЈма, и знал твердо и понимал ясно, что религия есть дурман, трижды реакционное учение, выгодное только мошенникам. Из-за религии кое-где трудящиеся и не могут ещЈ освободиться от эксплуатации. А как с религией рассчитаются -- так и оружие в руки, так и свобода.
И сама тЈтя СтЈфа с еЈ смешным календарЈм, с еЈ Богом на каждом слове, с еЈ незаботной улыбкой даже в этой мрачной клинике и вот с этим пирожком была фигурой как бы не реакционной.
И тем не менее сейчас, в субботу после обеда, когда разошлись врачи, оставив каждому больному свою думку, когда хмурый денЈк ещЈ давал кой-какой свет в палаты, а в вестибюлях и коридорах уже горели лампы, ДЈма ходил, прихрамывая, и всюду искал именно тЈтю СтЈфу, которая и посоветовать-то ему ничего дельно не могла, кроме как смириться. {90}
А как бы не отняли. Как бы не отрезали. Как бы не пришлось отдать.
Отдать? -- не отдать? Отдать? -- не отдать?..
Хотя от этой грызучей боли, пожалуй, и отдать легче.
Но тЈти СтЈфы нигде на обычных местах не было. Зато в нижнем коридоре, где он расширялся, образуя маленький вестибюльчик, который считался в клинике красным уголком, хотя там же стоял и стол нижней дежурной медсестры и еЈ шкаф с медикаментами, ДЈма увидел девушку, даже девчЈнку -- в таком же застиранном сером халате, а сама -- как из кинофильма: с жЈлтыми волосами, каких не бывает, и ещЈ из этих волос было что-то состроено лЈгкое шевелящееся.
ДЈма ещЈ вчера еЈ видел мельком первый раз, и от этой жЈлтой клумбы волос даже моргнул. Девушка показалась ему такой красивой, что задержаться на ней взглядом он не посмел -- отвЈл и прошЈл. Хотя по возрасту изо всей клиники она была ему ближе всех (ещЈ-Сурхан с отрезанной ногой),--но такие девушки вообще были ему недостижимы.
А сегодня утром он еЈ ещЈ разок видел в спину. Даже в больничном халате она была как осочка, сразу узнаешь. И подрагивал снопик жЈлтых волос.
Наверняка ДЈма еЈ сейчас не искал, потому что не мог бы решиться с ней знакомиться: он знал, что рот ему свяжет как тестом, будет мычать что-нибудь неразборчивое и глупое. Но он увидел еЈ -- ив груди Јкнуло. И стараясь не хромать, стараясь ровней пройти, он свернул в красный уголок и стал перелистывать подшивку республиканской "Правды", прореженную больными на обЈртку и другие нужды.