Третий возможный враг была слишком обильная болтовня в палате. И оказалось не без неЈ. Но в общем Вадиму состав палаты понравился, с точки зрения тишины в первую очередь.
Самым симпатичным ему показался Егенбердиев: он почти всегда молчал и всем улыбался улыбкой богатыря -- раздвижкою толстых губ и толстых щЈк.
И Мурсалимов с Ахмаджаном были неназойливые, славные люди. Когда они говорили по-узбекски, они совсем не мешали Вадиму, да и говорили они рассудительно, спокойно. Мурсалимов {177} выглядел мудрым стариком, Вадим встречал таких в горах. Один только раз он что-то разошЈлся и спорил с Ахмаджаном довольно сердито. Вадим попросил перевести -- о чЈм. Оказывается, Мурсалимов сердился на новые придумки с именами, соединение нескольких слов в одном имя. Он утверждал, что существует только сорок истинных имЈн, оставленных пророком, все другие имена неправильные.
Не вредный парень был и Ахмаджан. Если его попросить тише, он всегда становился тише. Как-то Вадим рассказал ему о жизни эвенков и поразил его воображение. Два дня Ахмаджан обдумывал совершенно непредставимую жизнь и задавал Вадиму внезапные вопросы:
-- Скажи, а какое ж у этих эвенков обмундирование? Вадим наскоро отвечал, на несколько часов Ахмаджан погружался в размышление. Но снова прихрамывал и спрашивал:
-- А распорядок дня у них какой, у эвенков? И ещЈ на другой день утром:
-- Скажи, а какая перед ними задача поставлена? Не принимал он объяснения, что эвенки "просто так живут". Тихий, вежливый был и Сибатов, часто, приходивший к Ахаджану играть в шашки. Ясно было, что он необразован, но почему-то понимал, что громко разговаривать неприлично и не надо. И когда с Ахмаджаном они начинали спорить, то и тут он говорил как-то успокоительно:
-- Да разве здесь настоящий виноград? Разве здесь дыни настоящие?
-- А где ещЈ настоящие? -- горячился Ахмаджан.
-- В Крыму-у, где-е... Вот бы ты посмотрел...
И ДЈмка был хороший мальчик, Вадим угадывал в нЈм не пустозвона, ДЈмка думал, занимался. Правда, на лице его не было светлой печати таланта, он как-то хмуровато выглядел, когда воспринимал неожиданную мысль. Ему тяжело достанется путь учЈбы и умственных занятий, но из таких медлительных иногда вырабатываются крепыши.
Не раздражал Вадима и Русанов. Это был всю жизнь честный работяга, звЈзд с неба не хватал. Суждения его были в основном правильные, только не умел он их гибко выразить, а выражал затверженно.
Костоглотов вначале не понравился Вадиму: грубый крикун. Но оказалось, что это -- внешнее, что он не заносчив, и даже поельчив, а только несчастно сложилась жизнь, и это его раздражило. Он, видимо, и сам был виноват в своих неудачах из-за трудного характера. Его болезнь шла на поправку, и он ещЈ всю жизнь мог бы свою поправить, если бы был более собран и знал бы, чего он хочет. Ему в первую очередь не доставало собранности, он разбрасывался временем, то шЈл бродить бессмысленно по двору, то хватался читать, и очень уж вязался за юбками.
А Вадим ни за что бы не стал на переднем краю смерти отвлекаться на девок. Ждала его Галка в экспедиции и мечтала выйти {178} за него замуж, но и на это он уже права не имел, и ей он уже достанется мало.
Он уже никому не достанется.
Такова цена, и платить сполна. Одна страсть, захватив нас, измещает все прочие страсти.
Кто раздражал Вадима в палате -- это Поддуев. Поддуев был зол, силЈн, и вдруг раскис и поддался слащаво-идеалистическим штучкам. Вадим терпеть не мог, он раздражался от этих разжижающих басенок о смирении и любви к ближнему, о том, что надо поступиться собой и, рот раззявя, только и смотреть, где и чем помочь встречному-поперечному. А этот встречный-поперечный, может быть, лентяй небритый или жулик небитый! Такая водянистая блеклая правденка противоречила всему молодому напору, всему сжигающему нетерпению, которое был Вадим, всей его потребности разжаться, как выстрел, разжаться и отдать. Он тоже ведь готовился и обрЈк себя не брать, а отдать -- но не по мелочам, не на каждом заплетающемся шагу, а вспышкой подвига -- сразу всему народу и всему человечеству!
И он рад был, когда Поддуев выписался, а на его койку перелЈг белобрысый Федерау из угла. Вот уж кто был тихий! -- уж тише его в палате не было. Он мог за целый день слова не сказать -- лежал и смотрел грустно. Как сосед, он был для Вадима идеален,-- но уже послезавтра, в пятницу, его должны были взять на операцию.
Молчали-молчали, а сегодня всЈ-таки зашло что-то о болезнях, и Федерау сказал, что он болел и чуть не умер от воспаления мозговой оболочки.
-- Ого! Ударились?
-- Нет, простудился. Перегрелся сильно, а повезли с завода на машине домой, и продуло голову. Воспалилась мозговая оболочка, видеть перестал.
Он спокойно это рассказывал, даже с улыбкой, не подчЈркивая, что трагедия была, ужас.
-- А отчего ж перегрев? -- Вадим спросил, однако сам уже косился в книжку, время-то шло. Но разговор о болезни всегда найдЈт слушателей в палате. От стенки к стенке Федерау увидел на себе взгляд Русанова, очень сегодня размягчЈнный, и рассказывал уже отчасти и ему:
-- Случилась в котле авария, и надо было сложную пайку делать. Но если спускать весь пар и котЈл охлаждать, а потом всЈ снова -- это сутки. Директор ночью за мной машину прислал, говорит: "Федерау! Чтоб работы не останавливать, надень защитный костюм, да лезь в пар, а?"-"Ну, я говорю, если надо-давайте!" А время было предвоенное, график напряжЈнный -- надо сделать. Полез и сделал. Часа за полтора... Да как отказать? Я на заводской доске почЈта всегда был верхний.
Русанов слушал и смотрел с одобрением.
-- Поступок, которым может гордиться и член партии,-- похвалил он. {179}
-- А я и... член партии,-- ещЈ скромней, ещЈ тише улыбнулся Федерау.
-- Были?-поправил Русанов. (Их похвали, они уже всерьЈз принимают.)
-- И есть,-- очень тихо выговорил Федерау.
Русанову было сегодня не до того, чтобы вдумываться в чужие обстоятельства, спорить, ставить людей на место. Его собственные обстоятельства были крайне трагичны. Но нельзя было не поправить совершенно явную чушь. А геолог ушЈл в книги. Слабым голосом, с тихой отчЈтливостью (зная, что напрягутся -- и услышат), Русанов сказал:
-- Так быть не может. Ведь вы -- немец?
-- Да,-- кивнул Федерау и, кажется, сокрушЈнно.
-- Ну? Когда вас в ссылку везли -- партбилеты должны были отобрать.
-- Не отобрали,-- качал головой Федерау. Русанов скривился, трудно ему было говорить:
-- Ну так это просто упущение, спешили, торопились, запутались. Вы должны сами теперь сдать.
-- Да нет же! -- на что был Федерау робкий, а упЈрся.-- Четырнадцатый год я с билетом, какая ошибка! Нас и в райком собирали, нам разъясняли: остаЈтесь членами партии, мы не смешиваем вас с общей массой. Отметка в комендатуре -- отметкой, а членские взносы -- взносами. Руководящих постов занимать нельзя, а на рядовых постах должны трудиться образцово. Вот так.
-- Ну, не знаю,-- вздохнул Русанов. Ему и веки-то хотелось опустить, ему говорить было совсем трудно.
Позавчерашний второй укол нисколько не помог -- опухоль не опала, не размягчилась, и железным желваком всЈ давила ему под челюсть. Сегодня, расслабленный и предвидя новый мучительный бред, он лежал в ожидании третьего укола. Договаривались с Капой после третьего укола ехать в Москву -- но Павел Николаевич потерял всю энергию борьбы, он только сейчас почувствовал, что значит обречЈнность: третий или десятый, здесь или в Москве, но если опухоль не поддаЈтся лекарству, она не поддастся. Правда, опухоль ещЈ не была смерть: она могла остаться, сделать инвалидом, уродом, больным -- но всЈ-таки связи опухоли со смертью Павел Николаевич не усматривал до вчерашнего дня, пока тот же Оглоед, начитавшийся медицинских книжек, не стал кому-то объяснять, что опухоль пускает яды по всему телу -- и вот почему нельзя еЈ в теле терпеть.
И Павла Николаевича защипало, и понял он, что отмахнуться от смерти не выходит. Вчера на первом этаже он своими глазами видел, как на послеоперационного натянули с головой простыню. Теперь он осмыслил выражение, которое слышал между санитарками: "этому скоро под простынку". Вот оно что! -- смерть представляется нам чЈрной, но это только подступы к ней, а сама она -- белая.
Конечно, Русанов всегда знал, что поскольку все люди смертны, {180} когда-нибудь должен сдать дела и он. Но -- когда-нибудь, но не сейчас же! К о г д а - н и б у д ь не страшно умереть-страшно умереть вот сейчас.
Белая равнодушная смерть в виде простыни, обволакивающей никакую фигуру, пустоту, подходила к нему осторожно, не шумя, в шлЈпанцах,-- а Русанов, застигнутый этой подкрадкой смерти, не только бороться с нею не мог, а вообще ничего о ней не мог ни подумать, ни решить, ни высказать. Она пришла незаконно, и не было правила, не было инструкции, которая защищала бы Павла Николаевича.
И жалко ему было себя. Жалко было представить такую целеустремлЈнную, наступательную и даже, можно сказать, красивую жизнь, как у него,-- сшибленной камнем этой посторонней опухоли, которую ум его отказывался осознать как необходимость.
Ему было так жаль себя, что наплывали слезы, всЈ время застилали зрение. ДнЈм он прятал их то за очками, то за насморком будто, то накрываясь полотенцем, а эту ночь тихо и долго плакал, ничуть не стыдясь перед собой. Он с детства не плакал, он забыл, как это -- плакать, а ещЈ больше, совсем забыл он, что слезы, оказывается, помогают. Они не отодвигали от него ни одной из опасностей и бед -- ни раковой смерти, ни судебного разбора старых дел, ни предстоящего укола и нового бреда, и всЈ же они как будто поднимали его на какую-то ступеньку от этих опасностей. Ему будто светлей становилось.
А ещЈ он -- ослаб очень, ворочался мало, нехотя ел. Очень ослаб -- и даже приятное что-то находил в этом состоянии, но худое приятное: как у замерзающего не бывает сил шевелиться. И как будто параличом взяло или ватой глухой обложило его всегдашнюю гражданскую горячность -- не мириться ни с чем уродливым и неправильным вокруг. Вчера Оглоед с усмешечкой врал про себя главврачу, что он -- целинник, и Павлу Николаевичу стоило только рот раскрыть, два слова сказать -- и уже б Оглоеда в помине тут не было.