Елена Александровна замечает, что за два вечера написала десять писем. И я подумал: кто теперь так помнит дальних и отдаЈт им вечер за вечером? Оттого и приятно писать вам долгие письма, что знаешь, как вы прочтЈте их вслух, и ещЈ перечтЈте, и ещЈ по фразам переберЈте и ответите на всЈ.
Так будьте всЈ так же благополучны и светлы, друзья мои!
Ваш Олег
{207}
--------
23
Пятого марта на дворе выдался день мутный, с холодным мелким дождиком, а в палате -- пЈстрый, сменный: спускался в хирургическое ДЈмка, накануне подписавший согласие на операцию, и подкинули двоих новичков.
Первый новичок как раз и занял ДЈмкину койку -- в углу, у двери. Это был высокий человек, но очень сутулый, с непрямою спиной, с лицом, изношенным до старости. Глаза его были до того отЈчные, нижние веки до того опущены, что овал, как у всех людей, превратился у него в круг -- и на этом круге белок выказывал нездоровую краснину, а светло-табачное, радужное кольцо выглядело тоже крупней обычного из-за оттянутых нижних век. Этими большими круглыми глазами старик будто разглядывал всех с неприятным постоянным вниманием.
ДЈмка последнюю неделю был уже не свой: ломило и дЈргало его ногу неутишно, он не мог уже спать, не мог ничем заниматься и еле крепился, чтобы не вскрикивать, соседям не досаждать. И так его доняло, что нога уже перестала ему казаться драгоценной для жизни, а проклятой обузой, от которой избавиться бы полегче да поскорей. И операция, месяц назад представлявшаяся ему концом жизни, теперь выглядела спасением.
Но хотя со всеми в палате пересоветовался ДЈмка, прежде чем поставить подпись согласия, он ещЈ и сегодня, скрутив узелок и прощаясь, наводил так, чтоб его успокаивали и убеждали. И Вадиму пришлось повторить уже говоренное: что счастлив ДЈмка, что может так отделаться легко; что он, Вадим, с удовольствием бы с ним поменялся.
А ДЈмка ещЈ находил возражения:
-- Кость-то -- пилой пилят. Просто пилят, как бревно. Говорят, под любым наркозом слышно.
Но Вадим не умел и не любил долго утешать:
-- Ну что ж, не ты первый. Выносят другие -- и ты вынесешь. В этом, как во всЈм, он был справедлив и ровен: он и себе утешения не просил и не потерпел бы. Во всяком утешении уже было что-то мяклое, религиозное.
Был Вадим такой же собранный, гордый и вежливый, как и в первые дни здесь, только горную смуглость его стало сгонять желтизной, да чаще вздрагивали губы от боли и подЈргивало лоб от нетерпения, от недоумения. Пока он только говорил, что обречЈн жить восемь месяцев, а ещЈ ездил верхом, летал в Москву, встречался с Черегородцевым,--он на самом деле ещЈ уверен был, что выскочит. Но вот уже месяц он лежал здесь -- один месяц из тех восьми, и уже, может быть, не первый, а третий или четвЈртый из восьми. И с каждым днЈм становилось больней ходить -- уже трудно было мечтать сесть на коня и ехать в поле. Болело уже и в паху. Три книги из привезенных шести он прочЈл, но меньше стало уверенности, что найти руды по водам -- это одно единственное нужное, и оттого не так уже пристально он читал, {208} не столько ставил вопросительных и восклицательных знаков. Всегда считал Вадим лучшей характеристикой жизни, если не хватает дня, так занят. Но вот что-то стало ему дня хватать и даже оставаться, а не хватало -- жизни. Обвисла его струнная способность к занятиям. По утрам уже не так часто он просыпался, чтоб заниматься в тишине, а иногда и просто лежал, укрывшись с головой, и наплывало на него, что может быть поддаться да и кончить -- легче, чем бороться. Нелепо и жутко становилось ему от здешнего ничтожного окружения, от дурацких разговоров, и разрывая лощЈную выдержку, ему хотелось по-звериному взвыть на капкан: "ну, довольно шутить, отпусти ногу-то!"
Мать Вадима в четырЈх высоких приЈмных не добилась коллоидного золота. Она привезла из России чагу, договорилась тут с санитаркой, чтоб та носила ему банки настоя через день, сама же опять улетела в Москву: в новые приЈмные, всЈ за тем же золотом. Она не могла примириться, что радиоактивное золото где-то есть, а у сына метастазы будут просачиваться через пах.
ПодошЈл ДЈмка и к Костоглотову сказать последнее слово или услышать последнее. Костоглотов лежал наискось на своей кровати, ноги подняв на перильца, а голову свесив с матраса в проход. Так, перевЈрнутый для ДЈмки и сам его видя перевЈрнутым, он протянул руку и тихо напутствовал (ему трудно стало говорить громко, отдавалось что-то под лЈгкими).
-- Не дрефь, ДЈмка. Лев Леонидович приехал, я видел. Он быстро отхватит.
-- Ну? -- прояснел ДЈмка.-- Ты сам видел?
-- Сам.
-- Вот хорошо бы!.. Вот хорошо, что я дотянул!
Да, стоило появиться в коридорах клиники этому верзиле-хирургу со слишком длинными свисающими руками, как больные окрепли духом, будто поняв, что вот именно этого долговязого тут и не хватало целый месяц. Если бы хирургов сперва пропускали перед больными для показа, а потом давали выбирать,-- то многие записывались бы, наверно, ко Льву Леонидовичу. А ходил он по клинике всегда со скучающим видом, но и вид-то его скучающий истолковывался так, что сегодня -- неоперационный день.
Хотя ничем не была плоха для ДЈмки Евгения Устиновна, хотя прекрасный была хирург хрупенькая Евгения Устиновна, но совсем же другое настроение было лечь под эти волосатые обезьяньи руки. Уж чем бы ни кончилось, спасЈт-не спасЈт, но и своего промаха не сделает, в этом была почему-то у ДЈмки уверенность.
На короткое время сродняется больной с хирургом, но сродняется ближе, чем с отцом родным.
-- А что, хороший хирург? -- глухо спросил от бывшей ДЈмкиной кровати новичок с отЈчными глазами. У него был застигнутый, растерянный вид. Он зяб, и даже в комнате на нЈм был сверх пижамки бумазейный халат, распахнутый, не опоясанный,-- и озирался старик, будто он был взбужен ночным стуком в одиноком доме, сошЈл с кровати и не знал -- откуда беда. {209}
-- М-м-м-м! -- промычал ДЈмка, всЈ больше проясняясь, всЈ больше довольный, как будто пол-операции с него свалилось.-- Во парень! С присыпочкой! А вам -- тоже операция? А что у вас?
-- Тоже,-- только и ответил новичок, будто не слышал всего вопроса. Лицо его не усвоило ДЈмкиного облегчения, никак не изменились его большие круглые уставленные глаза -- то ли слишком пристальные, то ли совсем ничего не видящие.
ДЈмка ушЈл, новичку постелили, он сел на койку, прислонился к стене -- и опять молча уставился укрупнЈнными глазами. Он глазами не водил, а уставлялся на кого-нибудь одного в палате и так долго смотрел. Потом всю голову поворачивал -- на другого смотрел. А может и мимо. Он не шевелился на звуки и движения в палате. Не говорил, не отвечал, не спрашивал. Час прошЈл -- всего-то и вырвали из него, что он из Ферганы. Да от сестры услышали, что его фамилия -- Шулубин.
Он -- филин был, вот кто он был, Русанов сразу признал: эти кругло-уставленные глаза с неподвижностью. И без того была палата невесЈлая, а уж этот филин совсем тут некстати. Угрюмо уставился он на Русанова и смотрел так долго, что стало просто неприятно. На всех он так уставлялся, будто все они тут были в чЈм-то виноваты перед ним. И уже не могла их палатная жизнь идти прежним непринуждЈнным ходом.
Павлу Николаевичу был вчера двенадцатый укол. Уж он втянулся в эти уколы, переносил их без бреда, но развились у него частые головные боли и слабость. Главное выяснилось, что смерть ему не грозит, конечно,-- это была семейная паника. Вот уже не стало половины опухоли, а то, что ещЈ сидело на шее, помягчело, и хотя мешало, но уже не так, голове возвращалась свобода движения. Оставалась одна только слабость. Слабость можно перенести, в этом даже есть приятное: лежать и лежать, читать "Огонек" и "Кроколил", пить укрепляющее, выбирать вкусное, что хотелось бы съесть, говорить бы с приятными людьми, слушать бы радио -- но это уже дома. Оставалась бы одна только слабость, если бы Донцова жЈстким упором пальцев не щупала б ему больно ещЈ под мышками всякий раз, не надавливала бы как палкой. Она искала чего-то, а месяц тут полежав, можно было догадаться, чего ищет: второй новой опухоли. И в кабинет его вызывала, клала и щупала пах, так же остро больно надавливая.
-- А что, может переброситься? -- с тревогой спрашивал Павел Николаевич. Затмевалась вся его радость от спада опухоли.
-- Для того и лечимся, чтоб -- нет! -- встряхивала головой Донцова.-- Но ещЈ много уколов надо перенести.
-- ЕщЈ столько? -- ужасался Русанов.
-- Там видно будет.
(Врачи никогда точно не говорят.)
Он уже был так слаб от двенадцати, уже качали головами над его анализами крови -- а надо было выдержать ещЈ столько же? Не мытьЈм, так катаньем болезнь брала своЈ. Опухоль спадала, а настоящей радости не было. Павел Николаевич вяло проводил {210} дни, больше лежал. К счастью, присмирел и Оглоед, перестал орать и огрызаться, теперь-то видно было, что он не притворяется, укрутила болезнь и его. ВсЈ чаще он свешивал голову вниз и так подолгу лежал, сожмурив глаза. А Павел Николаевич принимал порошки от головной боли, смачивал лоб тряпкой и глаза прикрывал от света. И так они лежали рядом, вполне мирно, не перебраниваясь -- по много часов.
За это время повесили над широкой лестничной площадкой (откуда унесли в морг того маленького, что всЈ сосал кислородные подушки) лозунг -- как полагается белыми буквами по длинному кумачЈвому полотну: Больные! Не разговаривайте друг с другом о ваших болезнях!
Конечно, на таком кумаче и на таком видном месте приличней было бы вывесить лозунг из числа октябрьских или первомайских,-- но для их здешней жизни был очень важный и этот призыв, и уже несколько раз Павел Николаевич, ссылаясь на него, останавливал больных, чтоб не травили душу.
(А вообще-то, рассуждая по-государственному, правильней было бы опухолевых больных в одном месте не собирать, раскидывать их по обычным больницам, и они друг друга бы не пугали, и им можно было бы правды не говорить, и это было бы гораздо гуманнее.)
В палате люди менялись, но никогда не приходили весЈлые, а всЈ пришибленные, заморенные. Один Ахмаджан, уже покинувший костылЈк и скорый к выписке, скалил белые зубы, но развеселить кроме себя никого не умел, а только, может быть, вызывал зависть.