Когда приехал, все валялось кусками, весь старый строй, отношения, а новое было смутно и неясно. Казаки обнимались с иногородними, ловили офицеров и расправлялись.
Как зернышки дрожжей, упали в ликующее население приехавшие с заводов рабочие, привалившие с потопленных кораблей матросы, и Кубань революционно поднялась, как опара. В станицах, в хуторах, в селах - советская власть.
Кожух хотя словами не умел сказать: "классы, классовая борьба, классовые отношения", - но глубоко почуял это из уст рабочих, схватил ощущением, чувством. И то, что наполняло его каменной ненавистью - офицерье, теперь оказалось крохотным пустяком пред ощущением, пред этим чувством неизмеримой классовой борьбы: офицерье - только жалкие лакеи помещика и буржуя.
А следы добытых когда-то с таким нечеловеческим упорством погонов жгли плечи, - хоть и знали его за своего, а косились.
И так же каменно, с таким же украинским упорством он решил каленым железом, своей кровью, своей жизнью выжечь эти следы и так послужить, - нет, неизмеримо больше послужить громаде бедноты, кость от кости которой он был.
А тут как раз подошло. Беднота искореняла буржуев. А так как под это подходили все, у кого была лишняя пара штанов, то хлопцы ходили по дворам, разбивали у всех сундуки, вытаскивали и делили, тут же напяливая на себя: потому - надо сделать между всеми уравнение.
Заглянули и к Кожуху в его отсутствие, выбрали, какое оказалось, платье, и приехавший Кожух, как был - в рваной гимнастерке, в старой, обвислой соломенной шляпе, в опорках - так и остался, а жена его - в одной юбке. Махнул Кожух рукой, весь переполненный одним ощущением, одной упорной мыслью.
Стали уравнивать хлопцы и казаков, а когда добрались до уравнения земли, закипела Кубань - и советскую власть смахнуло.
И Кожух едет теперь среди скрипа, говора, шума, лошадиного фырканья и бесконечных облаков пыли. 8
На последней станции перед горами столпотворение вавилонское: шум, крики, плач, матерная отборная ругань, разрозненные воинские части, отдельные группы солдат, а за станцией выстрелы, крики, смятенье. От времени до времени бухают орудия.
Тут и Кожух со своей колонной и своими беженцами. Подошел и Смолокуров со своей колонной и беженцами. Непрерывно подходят и другие отряды, - тянулись отовсюду, теснимые и гонимые казаками. И на этом последнем клочке сбились десятки тысяч обреченных людей: кадеты и казаки никому не дадут пощады, ни старому, ни малому, - все лягут под шашками, под пулеметами или повиснут на деревьях, либо, сваленные в глубоких оврагах, будут живьем засыпаны камнями и землей.
И в отчаянии уже разносится неоднократно раздававшееся: "Продали... пропили нас командиры!" И когда усилилась орудийная пальба, вдруг вспыхнуло:
- Спасайся, кто может!.. Разбегайся, ребята!
Хлопцы из колонны Кожуха кое-как сдерживали казаков и панику, но - чуялось - ненадолго.
Командиры поминутно совещались, но из пустого в порожнее, и никто не знал, что произойдет в следующую минуту.
Кожух заявил:
- Единственное спасение - перевалить горы и по берегу моря усиленными маршами иттить в обход на соединение с нашими главными силами. Я сейчас выступаю.
- Если попробуешь выступить, открою по тебе огонь, - сказал Смолокуров, гигант с черной окладистой бородой, ослепительно сверкая зубами, - надо с честью защищаться, а не бежать.
Через полчаса колонна Кожуха выступила, никто не осмелился ее задержать. И как только выступила - десятки тысяч солдат, беженцев, повозок, животных в панике кинулись следом, теснясь, загромождая шоссе, стараясь обогнать друг друга, сбросить мешающих в канавы.
И поползла в горы бесконечная живая змея.
9
Шли весь день, шли всю ночь. Пред зарей, не выпрягая, остановились, заняв много верст шоссе. Над перевалом, совсем близко, играли крупные звезды. Неумолчно звенела в ущелье говорливая вода. Всюду мгла и молчание, как будто ни гор, ни лесов, ни обрывов. Только лошади звучно жуют. Не успели завесть глаза - стали меркнуть звезды; проступили дальние лесистые отроги; в ущельях потянули молочные туманы. Опять зашевелились, и поползло на десятки верст шоссе.
Из-за далеких хребтов ослепительно брызнуло выплывающее солнце и длинно погнало по горам голубые тени. Голова колонны выбралась на перевал. Выбралась на перевал, и ахнуло у каждого: неизмеримым провалом обрывается хребет, и, как несбыточный намек, неясно белеет внизу город. А от города, поражая неожиданностью, неохватимой синей стеной подымается море, такой невиданно-огромной стеной, что от ее синей густоты поголубели у всех глаза.
- О, бачь, море!
- А чого ж воно стиной стоить?
- Це придеться лизти через стину.
- А чому, як на берегу стоишь, воно лежить ривно геть до самого краю?
- Хиба ж не чул, як Моисей выводив евреев с египетского рабства, от як мы теперь, море встало стиною, и воны прошли як по суху?
- А нам, мабуть, загородило, не пускае.
- Та це через Гараську, у его новые чоботы, так щоб не размочило.
- Треба попа, вин зараз усе смаракуе.
- Положи его, волосатого, соби в портки...
Размашистей идут под гору ряды, веселей мотаются руки, говор и смех разбегаются по рядам, ниже и ниже спускается колонна, и никто не думает о черном гигантском утюге, что зловеще неподвижен, угрюмо дымит, уродуя голубое лицо бухты, - немецкий броненосец. Вокруг него тоненькими черточками - турецкие миноносцы, и от них тоже черные дымки.
А из-за гребня вываливаются все новые и новые ряды весело шагающих солдат, и всех одинаково поражает густая синяя стена до неба, и голубеют глаза, и возбужденно мотаются руки в размашистом спуске по белому петлистому шоссе.
А там и обозы. Потряхивают лошади с насунутыми на уши хомутами. Грациозно рысцой бегут коровы. С визгом несутся на хворостинках ребятишки. Уторопленно поспешают взрослые, поддерживая накатывающиеся повозки. И все вместе, поминутно виляя по петлям направо-налево, весело торопятся навстречу неведомой судьбе.
Сзади поднялся гребень перевала, закрыл полнеба.
Спустившаяся голова, бесконечной змеей обогнув город между бухтой и цементными заводами, далеко втянулась в узкую полосу. С одной стороны к самому берегу придвинулись каменные лысые горы, с другой - сердце ахнуло: такой голубоглазой нежностью пустынно лег морской простор.
Ни дымка, ни белеющего паруса. Только сквозные тающие кружева без конца и меры прозрачно всплывают и исчезают на влажных камнях. И в бездонном молчании, слышимая только сердцем, звучит первозданная песнь.
- Бачь, море опять лягло.
- А ты думав, воно так и буде стиной стоять? То с горы воно обманывало. А то як же ж бы по йому йиздиты?
- Эй, Гараська, теперь пропали твои чоботы, наскрозь промокнуть, як побредешь через море.
А Гараська весело шагает под винтовкой босиком.
Дружный смех катится по рядам, и задние, ничего не слышавшие и не знающие, в чем дело, весело регочут.
А мрачный голос:
- Все одно, нам теперича никуды не вывернуться: отцеда вода, оттеда горы, а сзади - козаки. И рад свернуть, да некуды. При вперед, больше никаких!
Голова потянулась далеко по узкому берегу, скрылась за морской извилиной, середина бесконечно огибала город, а хвост все еще весело извивался по шоссе, спускавшемуся белыми петлями с хребта.
Немецкий комендант, пребывавший на броненосце, заметил непредусмотренное движение в чужом, но под его кайзеровскими пушками, городе, а это уже беспорядок: отдал распоряжение, чтобы неизвестные люди, обозы, солдаты, дети, женщины - все это, торопливо уходившее мимо города, чтобы немедленно останови лось и чтобы сдали оружие, запасы, фураж, хлеб и ждали дальнейших распоряжений.
Но пыльная серая змея все так же поспешно уползала; все так же торопливо, иноходью трусили озабоченные коровы; ухватившись за повозки, мелькая ножонками, семенили ребятишки; взрослые молча нахлестывали вытягивавшихся лошадей, и от рядов шел густой, размашистый, дружный гул, отдававшийся в глубине; клубами всплывала ослепительно белая пыль.
В этот нескончаемый поток с треском, с матерной руганью просоленных морскими ветрами голосов, ломая чужие оси и колеса, стал вливаться из города другой поток груженых повозок. На этих нескончаемых повозках виднелись кряжистые, плотно сбитые, проспиртованные фигуры матросов; синели на белых матросках отложные воротники, полоскались свешивавшиеся с круглых шапочек черно-желтые - полосками - ленточки. Больше тысячи повозок, бричек, дрожек, фаэтонов, колясок влилось в проползавшие обозы, а на них крашеные бабы и тысяч пять матросов, ругающихся самыми солеными матерными ругательствами.
Немецкий комендант подождал и не дождался остановки.
Тогда, вдруг разорвавши голубое спокойствие, ахнуло с броненосца, и пошло ломаться и грохотать по горам, ущельям, будто валились гигантские обломки. А через секунду отдалось в тридесятом царстве, за недвижимо потерявшейся голубой далью.
Над уползающей змеей загадочно и мягко родился белый клубочек, лопнул с тяжелым треском и, медленно относимый, стал таять.
Гнедой мерин, казавшийся ночью вороным, неожиданно вскинулся на дыбы и с размаху грохнулся, ломая оглобли. Человек двадцать бросились к нему; ухватили кто за гриву, кто за хвост, за ноги, за уши, за челку, сразу сволокли с шоссе, в канаву, опрокинули туда же и повозку, и громада обоза, ни на секунду не запнувшись, во всю ширину шоссе, повозка в повозку, неудержимо катилась вперед. Горпина и Анка с плачем выхватили, что попалось под руку, с опрокинутой повозки, рассовали по чужим и пошли пешком, а старик торопливо срезал дрожащими руками шлею и стаскивал хомут с мертвой лошади.
Второй раз с броненосца ослепительно блеснуло громадным языком, опять грохнуло в городе, покатилось в горах, через секунду глухо отозвалось за морской гладью; опять родился в сверкающей голубой высоте снежный комочек, в разных местах со стоном попадали люди, а на повозке, на руках у молодки с черными бровями и серьгами в ушах, торопливо сосавший грудь ребенок обмяк, отвалились ручонки, и губки, холодея, раскрылись, выпустив сосок.