Из всех подробностей нас больше всего удивило, что она комсомолка.
В те времена комсомолки одевались еще на редкость просто, как на плакатах, - стриженые, в косынках, в рабочих башмаках. А у нее были длинные вьющиеся волосы, затейливо причесанные, и в волосах точеная блестящая гребенка.
Нам приятно было узнать, что она комсомолка. Это сближало нас. Но в то же время нам было обидно. Уж кому-кому следовало бы, кажется, первым собрать все сведения о ней, так это нам, а не Узелкову.
Некоторые товарищи, может быть, даже скажут сейчас: какие же вы были работники уголовного розыска, если не могли самостоятельно узнать даже такие простые подробности?
Но работники уголовного розыска, я уверен, так не скажут. Ведь это было не оперативное задание. Это была не служба. Это было - я знаю теперь - наше первое сильное увлечение, лишившее нас необходимой для успеха рассудительности и быстроты действий.
Всякий раз теперь, приходя к нам в дежурку, Узелков обязательно рассказывал что-нибудь о Юле Мальцевой, о ее характере, привычках, вкусах.
- Она задыхается в этой глуши, и ей, мне кажется, приятно, что я иногда провожаю ее, - говорил он однажды вечером, сидя у нас в дежурке и поглядывая на стенные часы. - На прошлой неделе я не зашел за ней, так она даже обиделась. А вчера я просидел у нее почти до двенадцати часов...
- Где это ты просидел у нее? - спросил я.
- Разумеется, дома, на Кузнечной шесть. Она просила меня почитать ей Есенина.
- Она что же, сама не может прочитать?
- Да разве в этом дело? Она просит, чтобы именно я читал. Она находит, что я отлично читаю стихи. А она вполне культурная девушка. Я ей задавал самые сложные вопросы даже из области физики и химии. И она прекрасно реагирует. Мы с ней вместе, по моей инициативе, перечитали "Мадам Бовари"...
Может быть, нам не так бы было обидно, если бы кто-то другой подружился с этой самой Юлией Мальцевой. Но Узелков...
Я потом часто думал, что люди в большинстве случаев одинаково несправедливо и любят и не любят друг друга. Возможно, что и Узелкова мы не любили несправедливо и поэтому упорно старались не замечать его достоинств, которые, быть может, заметила Юля Мальцева. Ведь какие-то достоинства у него были.
Во всяком случае, успех Узелкова нас раздражал, хотя мы, наверно, сами изрядно преувеличивали его успех и никак не могли понять, чем же он берет.
Я помню, он особенно расстроил нас в тот вечер, когда рассказывал, что просидел у Юли до двенадцати часов. Мы, правда, не поверили ему, но все-таки расстроились.
Выйдя из дежурки на улицу, объятую морозом, мы с Венькой пошли прямо к Долгушину.
Обычно мы ходили к нему в субботу, после бани. А это было, кажется, в четверг. Но мы все-таки пошли.
У Долгушина играла музыка. Две худощавые девицы, стоя на возвышении, пели тягучий цыганский романс. Их было видно в стеклянную дверь, отделявшую ресторан от вешалки.
У вешалки, как всегда, стоял огромный начучеленный медведь с белесыми стеклянными глазами, в которых отражался желтый свет керосиновой лампы-"молнии". И ресторан так и назывался - "У медведя".
В этом ресторане до революции кутили богатые купцы, торговцы пушниной, золотопромышленники. Поэтому ресторан был поставлен, как говорится, на широкую ногу, с расчетом на солидного посетителя.
Прежний его хозяин, Махоткин, после разгрома Колчака уехал, говорят, за границу. Уехали и многие его клиенты. Но кое-кто остался, приспособившись к делам и при новой власти.
Приспособился и Долгушин, бывший приказчик купца Махоткина.
В прошлом году он снова открыл этот ресторан, сохранив прежнюю вывеску и прежние порядки.
Публика, однако, стала более пестрой. Но и из этой публики хозяин выделял некоторых посетителей, оказывая им особый почет.
Нас Долгушин обычно встречал у дверей.
Причастный к не очень чистым коммерческим делам, он слегка побаивался нас и, точно желая загладить давнюю вину, заботился и суетился больше, чем надо. Оттеснив швейцара, он сам помогал нам снимать полушубки и говорил возбужденно:
- Пожалуйте, прошу вас, господа.
- Господа в Байкале, - напоминал Венька.
- Ну, извините старичка. Я уж так привык, дорогие товарищи.
- Вам жигаловские волки товарищи, - говорил я.
Долгушин дробно смеялся, будто услышал что-то невероятно смешное, и поспешно семенил впереди нас, крича на ходу:
- Захар, столик прибрать! Начальники пришли! Чистую скатерть!
Нам отводили столик в давно облюбованном углу, из которого удобно было наблюдать всю публику, не привлекая к себе всеобщего внимания.
Долгушин, расточая улыбки, суетился около нас, мешая официанту накрывать стол. Но мы как бы не замечали его. Будто не он был хозяином в этом приятном, хорошо натопленном, сверкающем белизной заведении, украшенном свежими пихтами, кружевными занавесками и бронзовой люстрой с хрустальными подвесками.
Мы презирали Долгушина.
И до сих пор мне непонятно, как мог он, не возмущаясь, терпеть наше такое откровенное к нему отношение.
Впрочем, за этим презрительным отношением скрывалось собственное наше смущение. Нам, комсомольцам, не следовало бы ходить в нэпманский ресторанчик. Но мы все-таки ходили.
Нам нравились здесь и отбивные котлеты, и чистые скатерти. И скажу откровенно, цыганские романсы нам тоже нравились. Они звучали в табачном дыму, как в тумане, далеко-далеко.
Долгушин спрашивал:
- По рюмочке не позволите?
- Нет, - говорил Венька.
- Да у меня ведь, поимейте в виду, не самогонка, у меня настоящая натуральная водочка. Как, извиняюсь, слеза. Имею специально разрешение от власть предержащих...
- Все равно не надо.
- Неужто не пьете?
- Нет.
- А работа у вас тяжелая, - вздыхал Долгушин. - По такой работе, как я понимаю, если не пить... Хотя не наше собачье дело. Угодно, пивка велю подать?
- Угодно, - говорил Венька.
Долгушин, в знак особо почтительного к нам отношения, сам приносил на наш столик пиво, потом отбивные котлеты с картошкой и огурцом, нарезанным сердечком, и в заключение крепкий чай.
Всегда одно и то же, по нашему желанию.
И всякий раз Долгушин удивлялся:
- Какие молодые люди пошли сознательные! Ни водку они не пьют, ни вино. И правильно. Что в ней хорошего-то, в водке? Одна отрава, и только. Совсем бы ее не было.
Мы молчали. Водку пить у Долгушина мы все-таки не решались.
Да водка в те времена и не так уж сильно интересовала нас. Сам ресторанный веселый шум действовал и возбуждающе и успокаивающе.
Мы отдыхали здесь. И лучшего места для размышлений мы не могли бы придумать.
Город тогда еще не восстанавливался после гражданской войны. У города не было средств. Наполовину сожженный и разрушенный колчаковцами во время отступления, он все еще полон был развалин и землянок.
Единственный клуб имени Парижской коммуны помещался в здании бывшего женского монастыря. Но там устраивали только собрания и крутили одни и те же старинные кинокартины с участием Веры Холодной, Мозжухина и Лисенко. А на толстых, древних стенах сквозь свежую окраску проступали лики святых.
В этот вечер мы долго сидели в ресторане. И ни я, ни Венька ни разу не вспомнили вслух ни об Узелкове, ни о кассирше Юле Мальцевой, как будто нас это вовсе не интересовало.
Мы уже готовы были расплатиться по счету и уйти, когда в застекленных дверях показался Узелков.
Он небрежно скинул на руки старика швейцара свою облезлую собачью доху и заячью папаху. Оправил толстовку. Пригладил сухонькими, как у старичка, руками волосы. И, близоруко оглядывая публику слезящимися с мороза глазами, вошел в просторный зал.
- О, - разглядел он нас, - вы, оказывается, тоже не очень-то ортодоксальны - тоже посещаете злачные места!.. Привет частному капиталу! - полуобернулся он к Долгушину.
- Ну, какой у нас капитал! - вздохнул Долгушин. - Весь капитал в нынешнее время ушел за границу...
- Ладно, ладно. Нечего прибедняться. Я не фининспектор, - присел Узелков к нам за столик. - Кофе мне, пожалуйста. - И поднял палец. - Черный! И желательно покрепче...
- Понимаю, - поклонился Долгушин. - А еще что позволите?
- Ну, что у вас там еще есть?
- Например, печенье, пирожные...
- Пирожные? Ну что ж, можно пирожное. Только, пожалуйста, песочное. Я с кремом не люблю...
- Я знаю, - опять поклонился Долгушин.
Был какой-то еле уловимый оттенок в отношении Долгушина к нам и к Узелкову. С Узелковым он разговаривал так, будто им одним, Долгушину и Узелкову, точно известны особые тонкости ресторанной культуры, угасающей в эти тяжкие времена.
И хотя Узелков ничего, кроме кофе с пирожными, не заказал, Долгушин все-таки выразил на мятом своем лице искреннее удовольствие тем, что его посетил такой важный и культурный человек, как Узелков.
А ничего важного, на взгляд, в Узелкове не было. Мне подумалось, что у него и денег нет, поэтому он и не заказал настоящую еду. Но он пил кофе с таким видом, словно только что хорошо отужинал и лишь из баловства - исключительно из баловства - заказал сверх всего кофе.
Он прихлебывал из маленькой чашечки и одновременно курил, аккуратно стряхивая пепел на лапки фарфорового зайца, поддерживавшего блюдце-пепельницу.
Недалеко от нашего столика под стеклом буфетной стойки тускло мерцали бутылки со сладкой водой и разной величины тарелочки с сыром, кетовой икрой и с копченым омулем.
Кивнув на них, Узелков сказал:
- Что единственно прекрасно в Дударях, так это продовольственный вопрос. Даже по сравнению с Москвой здесь прекрасно...
Оказывается, Узелков еще год назад ездил в Москву. Он упомянул об этом вскользь, между прочим. Но мы сразу же заинтересовались его словами.
Венька, облокотившись на стол и подавшись всем корпусом к Узелкову, спросил:
- И на Красной площади был?
- Разумеется...
- А Ленина видел?
Узелков потянул к себе блюдце с чашечкой и опять сказал:
- Разумеется...
У Веньки заблестели глаза.
- Что "разумеется"? Ты скажи прямо: видел Ленина?
- Ты что меня допрашиваешь? - вдруг обиделся Узелков и чуть отодвинулся вместе со стулом.