Автор: Горький М.
Над городом неподвижно стояли серые тучи; на грязную землю лениво падал мелкий дождь, окутывая улицы тусклой, дрожащей тканью...
Окружённая плотной цепью полицейских, по мокрому тротуару, прижимаясь к сырым стенам домов, медленно шла густая толпа мужчин и женщин, а над нею колебался глухой, неясный шум.
Серые, сумрачные лица, крепко сжатые челюсти, угрюмо опущенные глаза. Кое-кто растерянно улыбается и развязно шутит, стараясь скрыть обидное, тяжёлое сознание бессилия. Порою раздаётся сдавленный крик возмущения, но он звучит тускло и неуверенно, как будто человек ещё не решил: пора возмущаться или уже — поздно?
Усталые лица полицейских озабочены, озлоблены. Капли дождя тускло блестят на шапках и усах. И на людей, — побеждённых без боя, — вместе с дождём лениво падают крупные, липкие хлопья снега — опускается угрюмая печаль.
— Загоняй во двор! — крикнул кто-то осипшим голосом.
Началась давка, люди, как овцы, тесно прижимаясь друг к другу, тёмным потоком вливались во двор. Их негодующие крики зазвучали громче, нервнее, послышались резкие возгласы озлобления, высокие голоса женщин зазвенели слезами...
Весёлый, добродушный здоровяк, студент первого курса Миша Малинин шёл в середине толпы и наивными голубыми глазами жалостно осматривал бледные, злые, растерянные лица вокруг себя. Крики женщин, нервный смех, глухой ропот волновали его; задыхаясь в тесноте, полный тяжёлым чувством стыда, готовый плакать от негодования, расталкивая окружающих, он старался скорее пройти во двор, чтобы спрятаться там, отделить себя от всех, остаться одному.
...Чьи-то маленькие цепкие руки крепко схватили его за рукав пальто — он увидел пред собой бледное лицо с огромными влажными глазами. Это лицо, мокрое от слёз или дождя, поднялось к его лицу, и ярко-красные, судорожно перекошенные губы, вздрагивая, горячо зашептали:
- Я — не пойду!.. я не могу, не хочу! Он толкнул меня... он не смеет... скажите ему...
Девушка задыхалась, трясла головой, и чёрные кудри мятежно осыпали её мокрые щёки и белый высокий лоб.
— Не смеет! — вдруг закричала она, покрывая своим голосом весь шум, взмахнула рукой, выпрямилась, и глаза её вспыхнули.
Тогда и в груди Миши тоже вспыхнул огонь, жгучими струйками разлился по жилам, выжег стыд, наполнил грудь юношеской отвагой. Миша рванулся вперёд, — чёрная масса расступилась под его напором, как грязь от камня, упавшего в неё... Он увидал пред собой высокого человека, в серой шинели, и звенящим голосом закричал на него:
— Вы не смеете бить!
- Да — э! Кто ж бьёт? — раздражённо отмахнувшись рукой, возразил серый человек. Его утомлённое лицо с рыжими усами исказилось пренебрежительной гримасой, и, положив руку на плечо Миши, он сказал:
— Ну, прошу вас, — идите же!
Миша видел его гримасу и почувствовал в сердце острый укол обиды.
- Я — не пойду! — свирепо закричал он. — Мы не пойдём... мы не стадо! Довольно насилий!
Все красивые, сильные слова, какие он слышал о свободе, о человеческом достоинстве, хлынули из его груди горячим ручьём и засверкали над людьми, зажигая у одних гнев, у других — страх. Опьянённый звуками своего голоса, оглушённый пёстрым вихрем криков, он закружился в толпе, точно искра в чёрной туче дыма, и не заметил, как его схватили, вырвали из толпы, — очнулся только на извозчике.
Широко открыв глаза, он жадно глотал воздух и вздрагивал, полный здорового, радостного возбуждения, ещё не отдавая себе отчёта в том, что произошло. Рядом с ним, обнимая его за талию, сидел околоточный надзиратель, молодой человек с чёрными усами и со шрамом на правой щеке. Лицо у него было угрюмое; крепко сжав губы, он прищуренными глазами смотрел вперёд и всё дотрагивался до щеки левой рукой.
— Вы меня... куда? — добродушно спросил Миша.
— Ввв — часть... — сквозь зубы ответил околоточный, и лицо у него болезненно вздрогнуло.
— Вас — ударили? — сочувственно осведомился Миша.
— 3-зуб болит... чёрт! — промычал околоточный, ткнул извозчика кулаком в спину и злым, истерическим голосом заныл: — Да поезжай ты скорее... будь проклят!
Извозчик — седой, маленький старик — повернул к нему лицо и, ласково моргая красными слезящимися глазами, утешительно сказал:
- По-спеем, ваша благородия... в тюрьму не в церкву, никогда не опоздаешь...
- Поговори у меня! — прошипел околоточный. Извозчик пугливо задёргал вожжами и забормотал на лошадь:
— Эх ты... н-ну...
По улице, в густом, липком тумане, суетливо мелькали тёмные фигуры прохожих — казалось, что они сбились с дороги в этой серой, влажной мгле и беззвучно, тоскливо мечутся, не зная, куда идти. С глухим шумом и воем проносились вагоны трамвая, под колёсами у них вспыхивали злые, синие искры, а внутри вагонов сидели чёрные люди. Непрерывно звучал усталый лязг подков по камням мостовой, появлялись жёлтые огни фонарей, растерянно вздрагивали и, ничего не освещая, — исчезали, проглоченные туманом. Резиновые шины пролётки торопливо подпрыгивали по неровной мостовой, и в груди Миши тоже что-то начало дрожать мелкой, неприятной дрожью.
У ворот полицейской части кто-то низенький, толстый и серый, как туман, сказал сиплым, равнодушным голосом:
— Эге! Ще одного привезли? А местов — вже нема!.. Их благородие казали — нехай возют прямо у тюрьму...
— Чтобы черти побрали... — застонал околоточный и вдруг, повернув к Мише страдальчески сморщенное лицо, укоризненно заговорил:
— Вот, господин студент... да-с! Говорите тоже — мы за народ!.. а... а больной человек должен возить вас... несмотря ни на что!
И, резко отвернувшись, он крикнул извозчику:
— Ты! Ну... в губернскую!..
Мише хотелось рассмеяться, но, не желая обижать больного человека, он сдержался, помолчал и потом ласково заметил:
— Вы бы — креозотом...
Околоточный не отозвался. И уже только у стены тюрьмы, слезая с пролётки, он уныло проговорил:
— Пробовал и креозотом... не помогает!.. Пожалуйте!
II
В тюрьме тоже не оказалось свободных мест, Мишу посадили в небольшую камеру для уголовных. Седой, высокий надзиратель, с длинным лицом, острой бородкой и бесцветными, неподвижными глазами, с громом запер толстую грязную дверь и, наклонясь к прорезанному в ней круглому окошечку, сказал, точно в рупор, глухим, ровным голосом:
— Ежели что занадобится — позовите...
Юноша осматривал камеру. У двери, с левой стороны, тяжёлым треугольником выступала печь, к ней плотно примыкали покатые грязные нары на четверых; они тянулись по всей длине стены до окна, заделанного толстой железной решёткой. Между нарами и правой стеной оставалось свободное пространство, шириною аршина в полтора, кроме нар в этой грязной, угрюмой комнате — ничего не было. Иссечённый трещинами каменный свод изгибался тяжёлой аркой, опускаясь у левой стены почти до уровня нар. В самой высокой точке свода горела покрытая пылью электрическая лампочка, освещая стены, покрытые пятнами от раздавленных клопов и какими-то надписями.
Над нарами около печи были начертаны, должно быть гвоздём, столбцы цифр — кто-то слагал, делил и множил их, заполняя этим пустоту дней, проведённых здесь. На тёмном пятне высохшей плесени крупными буквами было написано:
Мы из Вязьмы два громилы
Вместе по миру ходили,
С за угла копейку срубим,
На неё краюшку купим
И — хряпаем.
Миша улыбнулся, думая, что значит — «хряпаем»?
«Должно быть — жадно едим!» — решил он, всматриваясь в нестройные ряды букв, весело рассыпанных по стене. «Два громилы» представились ему отчаянными весельчаками. Миша прочитал стихи ещё раз и засмеялся...
За дверью камеры раздались шаркающие шаги, глухой голос сердито спросил:
— Вы — что?
Миша вздрогнул, обернулся, — из квадрата, прорезанного в двери, на него смотрел холодный, неподвижный глаз...
— Вы — звали?
— Нет. Я — смеялся.
Глаз подпрыгнул куда-то кверху, долетел тусклый и как будто обиженный голос:
— Здесь не смеются...
Пред Мишей мелькнуло худое, длинное лицо надзирателя, его круглые, бесцветные глаза, седые мохнатые брови, высоко поднятые над ними, широкий лоб, обтянутый жёлтой, морщинистой кожей...
Студент вздохнул и стал читать надписи. На потолке, там, где, лёжа на нарах, легко было достать до него рукой, кто-то очень тщательно, печатными буквами написал:
«Сдесь сидел Якоф Игнатив Усоф. По убийству жены и Сашки Грызлова за подлость иху. Винваре это было. 1900. Выпустил им кишки».
Миша снова вздрогнул. Его поразило содержание надписи и ещё больше — тщательность, в которой чувствовалось, что Усов твёрдо верит в своё право убивать людей.
Он хотел представить себе Усова и не нашёл для него человеческого образа, — этот спокойный убийца рисовался в его воображении бесформенным, грозным пятном, и в центре этого пятна ровным светом горел тусклый, кроваво-красный огонь.
За дверью раздались тяжёлые шаги и громкий возглас:
— Смирно!
Потом загремело железо, дверь отворилась, в камеру вошли двое надзирателей и младший помощник начальника тюрьмы — маленький человек с тёмной, острой мордочкой и пугливыми мышиными глазками. Он искоса окинул взглядом фигуру студента и молча отвернулся от него. Один из надзирателей — рыжий, толстый, с большим животом — подошёл к окну и потрогал рукой решётку; другой, знакомый Мише высокий старик, неподвижно стоял у косяка двери и смотрел в лицо юноши мёртвыми глазами. Скользнув около его ног, в камеру влетела — точно облако холодного воздуха зимой — серая фигура уголовного арестанта; он быстро швырнул под нары деревянную шайку, густо вымазанную смолой, и исчез. Ушло и начальство, громко стукая ногами. Взвизгнул тяжёлый засов, потом дверь шумно заперли замком и пошли дальше по коридору, унося с собой холодный, твёрдый лязг ключей.
— Смирно-о! — донеслось в камеру Миши подавленное восклицание.
Где-то протяжно завизжал блок, хлопнула дверь, воздух вздрогнул от звука, похожего на выстрел, вновь раздался тяжёлый скрежет железа, отчётливо прозвучали мерные твёрдые шаги, ещё раз Миша услыхал суровый окрик: