- Как фамилия? - крикнул мне кто-то.
- Долгорукий, - проревел я.
- Князь Долгорукий?
Вне себя, я ответил каким-то весьма скверным ругательством, а затем... затем помню, что меня потащили в какую-то темную каморку "для вытрезвления". О, я не протестую. Вся публика прочла еще как-то недавно в газетах жалобу какого-то господина, просидевшего всю ночь под арестом, связанного, и тоже в комнате для вытрезвления, но тот, кажется, был даже и не виноват; я же был виновен. Я повалился на нары в сообществе каких-то двух бесчувственно спавших людей. У меня болела голова, стучало в висках, стучало сердце. Должно быть, я обеспамятел и, кажется, бредил. Помню только, что проснулся среди глубокой ночи и присел на нарах. Я разом припомнил все и все осмыслил и, положив локти в колени, руками подперев голову, погрузился в глубокое размышление.
О! я не стану описывать мои чувства, да и некогда мне, но отмечу лишь одно: может быть, никогда не переживал я более отрадных мгновений в душе моей, как в те минуты раздумья среди глубокой ночи, на нарах, под арестом. Это может показаться странным читателю, некоторым щелкоперством, желанием блеснуть оригинальностью - и, однако же, это все было так, как я говорю. Это была одна из тех минут, которые, может быть, случаются и у каждого, но приходят лишь раз какой-нибудь в жизни. В такую минуту решают судьбу свою, определяют воззрение и говорят себе раз на всю жизнь: "Вот где правда и вот куда идти, чтоб достать ее". Да, те мгновения были светом души моей. Оскорбленный надменным Бьорингом и завтра же надеясь быть оскорбленным тою великосветскою женщиной, я слишком знал, что могу им ужасно отмстить, но я решил, что не буду мстить. Я решил, несмотря на все искушение, что не обнаружу документа, не сделаю его известным уже целому свету (как уже и вертелось в уме моем); я повторял себе, что завтра же положу перед нею это письмо и, если надо, вместо благодарности вынесу даже насмешливую ее улыбку, но все-таки не скажу ни слова и уйду от нее навсегда... Впрочем, нечего распространяться. Обо всем же том, что произойдет со мной завтра здесь, как меня поставят перед начальством и что со мной сделают, - я почти и думать забыл. Я перекрестился с любовью, лег на нары и заснул ясным, детским сном.
Проснулся я поздно, когда уже рассвело. В комнате я уже был один. Я сел и стал молча дожидаться, долго, около часу; должно быть, было уже около девяти часов, когда меня вдруг позвали. Я бы мог войти в более глубокие подробности, но не стоит, ибо все это теперь постороннее; мне же только бы досказать главное. Отмечу лишь, что, к величайшему моему удивлению, со мной обошлись неожиданно вежливо: меня что-то спросили, я им что-то ответил, и мне тотчас же позволили уйти. Я вышел молча, и во взглядах их с удовольствием прочел даже некоторое удивление к человеку, умевшему даже в таком положении не потерять своего достоинства. Если б я не заметил этого, то я бы не записал. У выхода ждала меня Татьяна Павловна. В двух словах объясню, почему это так легко мне тогда сошло с рук.
Рано утром, еще, может быть, в восемь часов, Татьяна Павловна прилетела в мою квартиру, то есть к Петру Ипполитовичу, все еще надеясь застать там князя, и вдруг узнала о всех вчерашних ужасах, а главное, о том, что я был арестован. Мигом бросилась она к Катерине Николаевне (которая еще вчера, возвратясь из театра, свиделась с привезенным к ней отцом ее), разбудила ее, напугала и потребовала, чтоб меня немедленно освободили. С запиской от нее она тотчас же полетела к Бьорингу и немедленно вытребовала от него другую записку, к "кому следует", с убедительнейшею просьбою самого Бьоринга немедленно освободить меня, "арестованного по недоразумению". С этой запиской она и прибыла в участок, и просьба его была уважена. III.
Затем продолжаю о главном.
Татьяна Павловна, подхватив меня, посадила на извозчика и привезла к себе, немедленно приказала самовар и сама отмыла и отчистила меня у себя в кухне. В кухне же громко сказала мне, что в половине двенадцатого к ней будет сама Катерина Николаевна - как еще давеча они условились обе - для свидания со мной. Вот тут-то и услышала Марья. Через несколько минут она подала самовар, а еще через две минуты, когда Татьяна Павловна вдруг ее кликнула, она не отозвалась: оказалось, что она зачем-то вышла. Это я прошу очень заметить читателя; было же тогда, я полагаю, без четверти десять часов. Хоть Татьяна Павловна и рассердилась на ее исчезновение без спросу, но подумала лишь, что она вышла в лавочку, и тут же пока забыла об этом. Да и не до того нам было; мы говорили без умолку, потому что было о чем, так что я, например, на исчезновение Марьи совсем почти и не обратил внимания; прошу читателя и это запомнить.
Само собою, я был как в чаду; я излагал свои чувства, а главное - мы ждали Катерину Николаевну, и мысль, что через час я с нею наконец встречусь, и еще в такое решительное мгновение в моей жизни, приводила меня в трепет и дрожь. Наконец, когда я выпил две чашки, Татьяна Павловна вдруг встала, взяла со стола ножницы и сказала:
- Подавай карман, надо вынуть письмо - не при ней же взрезывать!
- Да! - воскликнул я и расстегнул сюртук.
- Что это у тебя тут напутано? Кто зашивал?
- Сам, сам, Татьяна Павловна.
- Ну и видно, что сам. Ну, вот оно... Письмо вынули; старый пакет был тот же самый, а в нем торчала пустая бумажка.
- Это - что ж?.. - воскликнула Татьяна Павловна, перевертывая ее. - Что с тобой?
Но я стоял уже без языка, бледный... и вдруг в бессилии опустился на стул; право, со мной чуть не случился обморок.
- Да что тут еще! - завопила Татьяна Павловна. - Где ж твоя записка?
- Ламберт! - вскочил я вдруг, догадавшись и ударив себя по лбу.
Торопясь и задыхаясь, я ей все объяснил - и ночь у Ламберта, и наш тогдашний заговор; впрочем, я ей еще вчера признался об этом заговоре.
- Украли! Украли! - кричал я, топоча по полу и схватив себя за волосы.
- Беда! - решила вдруг Татьяна Павловна, поняв, в чем дело. - Который час?
Было около одиннадцати.
- Эх, нету Марьи!.. Марья, Марья!
- Что вам, барыня? - вдруг отозвалась Марья из кухни.
- Ты здесь? Да что ж теперь делать! Полечу я к ней... Эх ты, рохля, рохля!
- А я - к Ламберту! - завопил я, - и задушу его, если надо!
- Барыня! - пропищала вдруг из кухни Марья, - тут какая-то вас очень спрашивает...
Но она еще не успела договорить, как "какая-то" стремительно, с криком и воплем ворвалась сама из кухни. Это была Альфонсинка. Не стану описывать сцены в полной подробности; сцена была - обман и подделка, но должно заметить, что сыграла ее Альфонсинка великолепно. С плачем раскаяния и с неистовыми жестами она затрещала (по-французски, разумеется), что письмо она тогда взрезала сама, что оно теперь у Ламберта и что Ламберт вместе с "этим разбойником", cet homme noir, хотят зазвать Madame la gйnйrale и застрелить ее, сейчас, через час... что она узнала все это от них и что вдруг ужасно испугалась, потому что у них увидела пистолет, le pistolet, и теперь бросилась сюда к нам, чтоб мы шли, спасли, предупредили... Cet homme noir... Одним словом, все это было чрезвычайно правдоподобно, даже самая глупость некоторых Альфонсинкиных разъяснений усиливала правдоподобие.
- Какой homme noir? - прокричала Татьяна Павловна.
- Tiens, j'ai oubliй son nom... Un homme affreux... Tiens, Versiloff.
- Версилов, быть не может! - завопил я.
- Ах нет, может! - взвизгнула Татьяна Павловна. - Да говори ты, матушка, не прыгая, руками-то не махай; что ж они там хотят? Растолкуй, матушка, толком: не поверю же я, что они стрелять в нее хотят?
"Матушка" растолковала так (NB: все была ложь, предупреждаю опять): Versiloff будет сидеть за дверью, а Ламберт, как она войдет, покажет ей cette lettre, тут Versiloff выскочит, и они ее... Oh, ils feront leur vengeance! Что она, Альфонсинка, боится беды, потому что сама участвовала, a cette dame, la gйnйrale, непременно приедет, "сейчас, сейчас", потому что они послали ей с письма копию, и та тотчас увидит, что у них в самом деле есть это письмо, и поедет к ним, а написал ей письмо один Ламберт, а про Версилова она не знает; а Ламберт рекомендовался как приехавший из Москвы, от одной московской дамы, une dame de Moscou (NB. Марья Ивановна!).
- Ах, тошно мне! Ах, тошно мне! - восклицала Татьяна Павловна.
- Sauvez-la, sauvez-la! - кричала Альфонсинка.
Уж конечно, в этом сумасшедшем известии даже с первого взгляда заключалось нечто несообразное, но обдумывать было некогда, потому что в сущности все было ужасно правдоподобно. Можно еще было предположить, и с чрезвычайною вероятностью, что Катерина Николаевна, получив приглашение Ламберта, заедет сначала к нам, к Татьяне Павловне, чтоб разъяснить дело; но зато ведь этого могло и не случиться и она прямо могла проехать к ним, а уж тогда - она пропала! Трудно было тоже поверить, чтоб она так и бросилась к неизвестному ей Ламберту по первому зову; но опять и это могло почему-нибудь так случиться, например, увидя копию и удостоверившись, что у них в самом деле письмо ее, а тогда - все та же беда! Главное, времени у нас не оставалось ни капли, даже чтоб рассудить.