Я все молчал.
- А Катерина Николаевна опять в свет "ударилась", праздник за праздником, совсем блистает; говорят, все даже придворные влюблены в нее... а с господином Бьорингом все совсем оставили, и не бывать свадьбе; все про то утверждают... с того самого будто бы разу.
То есть с письма Версилова. Я весь задрожал, но не проговорил ни слова.
- Анна Андреевна уж как сожалеют про князя Сергея Петровича, и Катерина Николаевна тоже-с, и все про него говорят, что его оправдают, а того, Стебелькова, осудят...
Я ненавистно поглядел на нее. Она встала и вдруг нагнулась ко мне.
- Анна Андреевна особенно приказали узнать про ваше здоровье, - проговорила она совсем шепотом, - и очень приказали просить побывать к ней, только что вы выходить начнете. Прощайте-с. Выздоравлйвайте-с, а я так и скажу...
Она ушла. Я присел на кровати, холодный пот выступил у меня на лбу, но я чувствовал не испуг: непостижимое для меня и безобразное известие о Ламберте и его происках вовсе, например, не наполнило меня ужасом, судя по страху, может быть безотчетному, с которым я вспоминал и в болезни и в первые дни выздоровления о моей с ним встрече в тогдашнюю ночь. Напротив, в то смутное первое мгновение на кровати, сейчас по уходе Настасьи Егоровны, я даже и не останавливался на Ламберте, но... меня захватила пуще всего весть о ней, о разрыве ее с Бьорингом и о счастье ее в свете, о праздниках, об успехе, о "блеске".
"Блестят-с", - слышалось мне словцо Настасьи Егоровны. И я вдруг почувствовал, что не мог с моими силами отбиться от этого круговорота, хоть я и сумел скрепиться, молчать и не расспрашивать Настасью Егоровну после ее чудных рассказов! Непомерная жажда этой жизни, их жизнь захватила весь мой дух и... и еще какая-то другая сладостная жажда, которую я ощущал до счастья и до мучительной боли. Мысли же мои как-то вертелись, но я давал им вертеться. "Что тут рассуждать!" - чувствовалось мне. "Однако даже мама смолчала мне, что Ламберт приходил, - думал я бессвязными отрывками, - это Версилов велел молчать... Умру, а не спрошу Версилова о Ламберте!" - "Версилов, - мелькало у меня опять, - Версилов и Ламберт, о, сколько у них нового! Молодец Версилов! Напугал немца - Бьоринга, тем письмом; он оклеветал ее; la calomnie... il en reste toujours quelque chose, и придворный немец испугался скандала - ха-ха... вот ей и урок!" - "Ламберт... уж не проник ли и к ней Ламберт? Еще бы! Отчего ж ей и с ним не "связаться"?"
Тут вдруг я бросил думать всю эту бессмыслицу и в отчаянии упал головой на подушку. "Да не будет же!" - воскликнул я с внезапною решимостью, вскочил с постели, надел туфли, халат и прямо отправился в комнату Макара Ивановича, точно там был отвод всем наваждениям, спасение, якорь, на котором я удержусь.
В самом деле, могло быть, что я эту мысль тогда почувствовал всеми силами моей души; для чего же иначе было мне тогда так неудержимо и вдруг вскочить с места и в таком нравственном состоянии кинуться к Макару Ивановичу? III.
Но у Макара Ивановича я, совсем не ожидая того, застал людей - маму и доктора. Так как я почему-то непременно представил себе, идя, что застану старика одного, как и вчера, то и остановился на пороге в тупом недоумении. Но не успел я нахмуриться, как тотчас же подошел и Версилов, а за ним вдруг и Лиза... Все, значит, собрались зачем-то у Макара Ивановича и "как раз когда не надо"!
- О здоровье вашем пришел узнать, - проговорил я, прямо подходя к Макару Ивановичу.
- Спасибо, милый, ждал тебя: знал, что придешь! Ночкой-то о тебе думал.
Он ласково смотрел мне в глаза, и мне видимо было, что он меня чуть не лучше всех любит, но я мигом и невольно заметил, что лицо его хоть и было веселое, но что болезнь сделала-таки в ночь успехи. Доктор перед тем только что весьма серьезно осмотрел его. Я узнал потом, что этот доктор (вот тот самый молодой человек, с которым я поссорился и который с самого прибытия Макара Ивановича лечил его) весьма внимательно относился к пациенту и - не умею я только говорить их медицинским языком - предполагал в нем целое осложнение разных болезней. Макар Иванович, как я с первого взгляда заметил, состоял уже с ним в теснейших приятельских отношениях; мне это в тот же миг не понравилось; а впрочем, и я, конечно, был очень скверен в ту минуту.
- В самом деле, Александр Семенович, как сегодня наш дорогой больной? - осведомился Версилов. Если б я не был так потрясен, то мне первым делом было бы ужасно любопытно проследить и за отношениями Версилова к этому старику, о чем я уже вчера думал. Меня всего более поразило теперь чрезвычайно мягкое и приятное выражение в лице Версилова; в нем было что-то совершенно искреннее. Я как-то уж заметил, кажется, что у Версилова лицо становилось удивительно прекрасным, когда он чуть-чуть только становился простодушным.
- Да вот мы все ссоримся, - ответил доктор.
- С Макаром-то Ивановичем? Не поверю: с ним нельзя ссориться.
- Да не слушается; по ночам не спит...
- Да перестань уж ты, Александр Семенович, полно браниться, - рассмеялся Макар Иванович. - Ну что, батюшка, Андрей Петрович, как с нашей барышней поступили? Вот она целое утро клокчет, беспокоится, - прибавил он, показывая на маму.
- Ах, Андрей Петрович, - воскликнула действительно с чрезвычайным беспокойством, мама, - расскажи уж поскорей, не томи: чем ее, бедную, порешили?
- Осудили нашу барышню!
- Ах! - вскрикнула мама.
- Да не в Сибирь, успокойся - к пятнадцати рублям штрафу всего; комедия вышла!
Он сел, сел и доктор. Это они говорили про Татьяну Павловну, и я еще совсем не знал ничего об этой истории. Я сидел налево от Макара Ивановича, а Лиза уселась напротив меня направо; у ней, видимо, было какое-то свое, особое сегодняшнее горе, с которым она и пришла к маме; выражение лица ее было беспокойное и раздраженное. В ту минуту мы как-то переглянулись, и я вдруг подумал про себя: "Оба мы опозоренные, и мне надо сделать к ней первый шаг". Сердце мое вдруг к ней смягчилось. Версилов между тем начал рассказывать об утрешнем приключении.
Дело в том, что у Татьяны Павловны был в то утро в мировом суде процесс с ее кухаркою. Дело в высшей степени пустое; я упоминал уже о том, что злобная чухонка иногда, озлясь, молчала даже по неделям, не отвечая ни слова своей барыне на ее вопросы; упоминал тоже и о слабости к ней Татьяны Павловны, все от нее переносившей и ни за что не хотевшей прогнать ее раз навсегда. Все эти психологические капризы старых дев и барынь, на мои глаза, в высшей степени достойны презрения, а отнюдь не внимания, и если я решаюсь упомянуть здесь об этой истории, то единственно потому, что этой кухарке потом, в дальнейшем течении моего рассказа, суждено сыграть некоторую немалую и роковую роль. И вот, выйдя наконец из терпения перед упрямой чухонкой, не отвечавшей ей ничего уже несколько дней, Татьяна Павловна вдруг ее наконец ударила, чего прежде никогда не случалось. Чухонка и тут не произнесла даже ни малейшего звука, но в тот же день вошла в сообщение с жившим по той же черной лестнице, где-то в углу внизу, отставным мичманом Осетровым, занимавшимся хождением по разного рода делам и, разумеется, возбуждением подобного рода дел в судах, из борьбы за существование. Кончилось тем, что Татьяну Павловну позвали к мировому судье, а Версилову пришлось почему-то показывать при разбирательстве дела в качестве свидетеля.
Рассказал это все Версилов необыкновенно весело и шутливо, так что даже мама рассмеялась; он представил в лицах и Татьяну Павловну, и мичмана, и кухарку. Кухарка с самого начала объявила суду, что хочет штраф деньгами, "а то барыню как посадят, кому ж я готовить-то буду?" На вопросы судьи Татьяна Павловна отвечала с великим высокомерием, не удостоивая даже оправдываться; напротив, заключила словами: "Прибила и еще прибью", за что немедленно была оштрафована за дерзкие ответы суду тремя рублями. Мичман, долговязый и худощавый молодой человек, начал было длинную речь в защиту своей клиентки, но позорно сбился и насмешил всю залу. Разбирательство кончилось скоро, и Татьяну Павловну присудили заплатить обиженной Марье пятнадцать рублей. Та, не откладывая, тут же вынула портмоне и стала отдавать деньги, причем тотчас подвернулся мичман и протянул было руку получить, но Татьяна Павловна почти ударом отбила его руку в сторону и обратилась к Марье. "Полноте, барыня, стоит беспокоиться, припишите-с к счету, а я уж с этим сама расплачусь". - "Видишь, Марья, какого долговязого взяла себе!" - показала Татьяна Павловна на мичмана, страшно обрадовавшись, что Марья наконец заговорила. "А уж и впрямь долговязый, барыня, - лукаво ответила Марья, - котлетки-то с горошком сегодня приказывали, давеча недослышала, сюда торопилась?" - "Ах нет, с капустой, Марья, да, пожалуйста, не сожги, как вчера". - "Да уж постараюсь сегодня особо, сударыня; пожалуйте ручку-с", - и поцеловала в знак примирения барыне ручку. Одним словом, развеселила всю залу.
- Экая ведь какая! - покачала головой мама, очень довольная и сведением и рассказом Андрея Петровича, но украдкой с беспокойством поглядывая на Лизу.
- Характерная барышня сызмлада была, - усмехнулся Макар Иванович.
- Желчь и праздность, - отозвался доктор.
- Это я-то характерная, это я-то желчь и праздность? - вошла вдруг к нам Татьяна Павловна, по-видимому очень довольная собой, - уж тебе-то, Александр Семенович, не говорить бы вздору; еще десяти лет от роду был, меня знал, какова я праздная, а от желчи сам целый год лечишь, вылечить не можешь, так это тебе же в стыд. Ну, довольно вам надо мной издеваться; спасибо, Андрей Петрович, что потрудился в суд прийти. Ну, что ты, Макарушка, тебя только и зашла проведать, не этого (она указала на меня, но тут же дружелюбно ударила меня по плечу рукой; я никогда еще не видывал ее в таком веселейшем расположении духа).
- Ну, что? - заключила она, вдруг обратившись к доктору и озабоченно нахмурившись.
- Да вот не хочет лечь в постель, а так, сидя, только себя изнуряет.