Прошло много, очень много времени. Вечность пронеслась надо мной! Платформа дрогнула, звякнула железным скелетом, с ее щелястого пола сыпанулась пыль, произошло какое-то непосильное напряжение -- и колесо ладонях в двух от моих колен замерло, перестало крутиться.
Мне говорили потом, что я не сразу выскочил из-под платформы, решили -- зарезало. Первый, кого я увидел, был Павлик. Он молча бежал от паровоза с чайником в руке. Подскочив, он сперва сунул мне рожок чайника в рот, но я не мог сделать ни единого глотка. Тогда ото всей-то душеньки Павлик отвесил мне пинка под зад и снова сунул горелый носок чайника в рот. Я поперхнулся водой, протолкнул в себя первый глоток и жадно, звучно, как конь, начал пить, затем отлип от чайника и загоготал, глядя на собравшихся путейцев, на Павлика, на Кузьму.
-- Эй, ты! ЧЕ хохочешь-то?
-- Видать, того он...
Павлик заматерился, подпрыгнул, принялся хлестать меня со щеки на щеку: "Сосунок! Сосунок! Жись-то одна! Жись-то одна!.."
Не раз и не два отсечет потом рукавицы на моих руках при сцепке "на ухо" -- это когда фаркоп -- винтовую сцепку набрасываешь на специально для того сделанное на автосцепке приспособление, формой и и самом деле напоминающее свиное ухо. На той же самой заводской ветке, поскользнувшись, попаду я снова под вагоны и, вытянувшись в струнку меж рельсов, пропущу над собой несколько платформ, покажется мне, что простучит надо мной бесконечно длинный поезд, однако сильнее того страху, того остолбенения, которые пережил я под кособокой платформой, не испытывал вплоть до фронта.
***
Работая в ночную смену, я послал Кузьму на хвостовую платформу вертушки и велел глядеть "в оба" -- ветка в карьере не ограждена, связана на живульку, ее все время передвигают к экскаватору, и когда спускаешь вертушку в карьер -- испережи- ваешься.
Надвигалось утро, на экскаваторе погасили свет и спали. Мы его в потемках миновали. Чувствуя что-то недоброе, я помахал фонарем сбоку -- "тише, тише". Машинист давнул тормоз, пшикнула, напряглась воздушная магистраль, скрипнули, заискрили колодки, прижимаясь к бандажу колес. Я собрался попросить паровоз гуднуть экскаватору, чтобы нам тоже свистком откликнулись из темноты, но в это время впереди послышался удар, вертушка грохнула, сыпанулся и защелкал о рельсы недобранный при разгрузке балласт. Меня толкнуло так, что, не схватись за поручни, а ехал я в середине вертушки, на тормозной платформе, то и свалился бы. Я прыгнул в темноту, угодил в горку балласта, упал на колени, разбил стекло фонаря. От паровоза бежали. Выхватив фонарь у помощника машиниста, я крикнул, чтоб завернули на платформах ручные тормоза, и помчался в хвост вертушки, с ужасом представляя, как увижу под колесами растерзанное тело сцепщика, -- уснул, сбросило, измяло, порезало на куски...
Без фуражки, с разбитым вдребезги фонарем, заплетаясь в длинном спецодежном плаще, Кузьма спешил на огонек моего фонаря, ударился в меня, остановился, что-то шлепая губами, и я, обрадованный тем, что он жив, не сразу разобрал: "Ой, чЕ будет? Ой, чЕ будет?.."
-- Десять лет штрафной, -- пробубнил подошедший дежурный экскаваторщик.
Мы свалили две платформы с "подвижного" тупика: одна лежала на боку, другая сошла с рельсов, и пара колес врезалась в гравий, другой парой как бы на последнем издыхании удерживалась на нуги. Мы все осмотрели и начали ругаться. Моя бригада материла бригаду экскаваторщика за то, что на машине не светилась сигнальная лампочка. Экскаваторщики крыли нас за незаделанный тупик, затем все вместе мы крыли Кузьму. Он все так же без фуражки, косматый, мятый, дрожмя дрожал и не защищался. Кто-то нашел фуражку, сунул ее козырем на лицо Кузьмы.
Паровозным домкратом, ломами мы подняли и вкатили на рельсы одну платформу, пододвинули экскаватор, опрокинули на колеса и вторую, подсоединили ее к вертушке. Экскаватор густо задымил, зарычал, забренчал -- пытаясь спасти нас, экскаваторщики спешно бросали на платформы вертушки по ковшу-друтому балласта -- авось не заметят. Но вот совсем рассвело, и мы поняли: аварию не "замазать" -- у одной платформы лопнула рессора, погнуло тормозные рычаги, оборвались воздушные связи, да и вторая платформа изуродована, побита.
На планерке я доложил о случившемся и заявил, что всю вину беру на себя -- был на хвосте, недосмотрел.
-- А сцепщик где был?
-- На середней платформе.
-- А где ему быть полагается?
-- Дак то ж в работе, да еще ночью?..
Кузьма сидел в углу все в том же плаще глиняного цвета, утянув голову в горбом взнявшийся брезент, и, что было самое возмутительное, продолжал дремать, лишь иногда встряхивался, приподнимал голову, утирал мокро с губ. "У-у, запердыш несчастный! Наплодил ребятишек, я их спасай! Меня вот кто спасет?" Обессиленный тяжелой, лихорадочной работой, ночным страхом, плел я чего-то совсем уж несусветное и скоро был изобличен целиком и полностью. "Да будь что будет, дальше фронта не сошлют, больше смерти не присудят... Ребятишки-то, ребятишки-то у хмыря этого -- богатыря -- по детдомам мыкаться пойдут. Вот горе-то..."
Велено было писать объяснительную, я сказал, что не могу. "Как это не можешь?" -- начал было начальник станции, но, видя, что я едва стою на ногах и ничего соображать не могу, отослал поспать, после чего честно и объективно все изложить. Я побрел из комнаты дежурного. Впереди меня, продолжая подремывать па ходу, тащился Кузьма. Полы его плаща волочились по порогу, мели окурки, и мне хотелось пнуть своего помощника что есть силы, да вот силы-то и не было.
***
Немало, видать, попыхтел Порченый, много с кем переговорил и поспорил, может, кого и умаслил, чтоб "в опшэм и целом" дело обошлось без трибунала. Меня лишили премиальных и дополнительного талона и еще поставили "на вид", Кузьму было решение понизить в должности -- но ниже некуда, разве что в "помазки", к девкам, так я и продолжал маяться с ним. Теперь уж чего хотели, то с нами и делали! Работали мы по двенадцать часов, через сутки, один выходной в неделю, война не война, вынь да положь -- труд составителя требует много сил, сообразительности, ловкости, чуть притупилась осторожность, сдали силенки -- и ты кандидат в покойники либо в вечные инвалиды.
Мои выходные "испеклись". Я все кого-то подменял, меня постоянно просили провожать вертушку на завод вместо кондуктора либо какой-нибудь приблудный сборный составишко до Красноярска. У всех семьи, дети, беды, горе, годы, болезни. У меня ничего этого нет, и виноват я, выслуживаться надо, вот и вертелся волчком и довертелся-таки до беды, которую не сразу и почувствовал.
Проводив вагоны на Злобинский комбинат, я припозднился и смену принимал с ходу -- как ездил теплым сентябрьским днем в сатиновой рубахе-косоворотке по ветерку, с форсом, так в рубахе и в ночь работать вступил, надеясь вырваться с маневрушкой на первый путь, заскочить в свое жилище, пододеться. Смена выпала горячая, суетная, работы было много. Где-то о полночь пошел дождичек. Беззвучный такой, мелконький, детский, он постепенно загустел, разошелся, набрал силу. Я залез в паровоз, повернулся к топке спиной, мелко-мелко и нехорошо как-то все во мне подрагивало, и я с ужасом начал вспоминать болезнь детских лет -- лихорадку.
Налетел дежурный по станции, заорал, замахал руками. Павлик сунул ручку реверса вперед, вроде бы нечаянно сбросил горластого дежурного с подножки паровоза. Мы замотались по станции, быстренько сделали срочную работу, после чего я наконец-то смог переодеться в сухое.
Днем заболела голова, морозило меня, трясло изнутри, я ушел на блок-пост, к посказителю Абросимову -- прежде он работал на этой же станции оператором, но по старости "сошел с дороги", однако нужда заставила найти его и упросить помочь транспорту. Был Абросимов немножко уже не в себе, орудуя рычагами на блок-посту, непрерывно "орудовал" он и языком. Лежа на его нехитрой постеленке возле отопительной батареи, я наблюдал, как лысый, в нимбе седых, архангеловых вихров, метался Абросимов по просторному залу блок-поста и, не стесняясь своей помощницы, -- женщины из эвакуированных, складно плел охальную нечисть.
К вечеру стало мне хуже, сделалось больно глотать, кружилась голова, и тот же балабол Абросимов проводил меня на здравпункт. Размещался здравпункт в одном помещении со столовой: одна половина -- столовая, другая -- здравпункт. Ведал лечебным заведением молодой белобрысый парень с такими челюстями, что лицо его напоминало чугунный утюг, заканчивающийся остреньким и так далеко вынесенным подбородком, что он полностью оттеснил все предметы лица вверх, расширив почти до ушей скобу рта, вдавив в плоскую губу висюльку недоразвитого носа. Зав. медпунктом все время щурил косенькие глазки и важно сдвигал брови, отчего кисельно морщилась дряблая кожа лба.
-- Температура? -- с ходу задал он вопрос и сунул мне градусник.
Здравпункт организовали наспех, в связи с восстановлением эвакуационной промышленности, чтоб мы не мотались в Красноярск, нас тоже приписали к этому заведению, к столовке и к магазину. И везде-то на нас фыркали, выходило, что мы только перегружаем собой "точки", мешаем планово и усердно вести дела.
-- Мм-мах! Max! Max! -- пошлепал губами фельдшер и с серьезной значительностью сдвинул дужки бровей: -- Температуры нет, молодой человек, стало быть...
"Стало быть, вы -- симулянт!" -- прочел я на его лице и, пока пятился из медпункта, видел, как уничтожительно лыбится медицинское светило и поправляет, все время поправляет узелок атласного галстука, ярко сияющего в глуби бортиков халата, -- первый это признак: хватается за галстук, стало быть, непривычен к нему, завязывать не умеет -- выменял у эвакуированных.