В «Исповеди» Толстой рассказал, что отчаяние, которое овладело им в середине 70‑х годов и предшествовало коренному изменению его взглядов, было сходно с душевным состоянием, пережитым на много лет раньше, после смерти брата Николая, в начале 60‑х годов. Но если тогда, по словам Толстого, неизведанные им радости и заботы семейной жизни вывели его из этого отчаяния, то в 70‑е годы ему стало ясно, что семейное счастье было для него мнимым, или, во всяком случае, временным спасением от всеобщей жизненной неурядицы, от предчувствия социальных катастроф.
В трактате «В чем моя вера?», созданном сразу после «Исповеди», Толстой писал, что «все цивилизованное большинство людей осталось для жизни с одной верой в городового и урядника» и лишь революционеры, считающиеся самыми зловредными, опасными и, главное, неверующими людьми, являются «лучшими людьми нашего времени» и хотя не принимают главной основы христианской веры – непротивления злу насилием, но не покоряются «безропотно тому, что велят, и потому это – единственные люди нашего мира, живущие не животной, а разумной жизнью, – единственные верующие люди» (т. 23, с. 447–448).
В «Исповеди» Толстой рассказывал о себе, но, конечно, не свою биографию. Писалась книга о духовном переломе, о том, как он, здоровый, благополучный, счастливый человек и знаменитый литератор, увидел бессмыслицу всей своей жизни, пережил мучительный кризис и нашел выход в новом миросозерцании, новом взгляде на жизнь.
Он рассказывал не все, а лишь то, что связано в его жизни с верой и неверием, т. е. с признанием или отрицанием высшего смысла человеческого бытия. Сравнивая «Исповедь» Толстого с ныне хорошо известной всей историей его жизни и творчества, нельзя не удивиться жестоким приговорам, какие он выносил сам себе. На первых же страницах он «признавался»: «Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал». С точки зрения биографа, это неверно. Речь ведь идет о человеке, жизненным и писательским девизом которого с молодых лет была правда и которого прежде всего отличала, по словам проницательного современника – Н. Г. Чернышевского – «чистота нравственного чувства».
О начале своей литературной работы Толстой говорил: «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости… Для того, чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал». Первым читателям «Исповеди» были незнакомы известные теперь дневники и письма молодого Толстого, опровергающие эти жестокие слова. В Дневнике 1855 г., например, отмечено (после публикации рассказа «Севастополь в мае», очень пострадавшего от цензуры): «Я, кажется, сильно на примете у синих .[21] За свои статьи. Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть, и тоже писать из пустого в порожнее – без мысли и, главное, без цели». Писательская задача понималась так: «Добро, которое я могу сделать своими сочинениями» (т. 47, с. 60).
Несправедливо суровые характеристики даны и той литературной среде, в которую он попал, приехав из Севастополя в Петербург. Дальше в «Исповеди», рассказывая о «соблазне писательства», Толстой говорил об огромном денежном вознаграждении и рукоплесканиях за «ничтожный труд». Опять‑таки известно, какой колоссальный, поистине титанический труд был вложен в создание рассказов, повестей и романов, от которых он теперь с такой горячностью отрекался, как от праздной забавы.
И тем не менее Толстой писал правду, а его «Исповедь» – одна из самых искренних книг мировой литературы. Долгим опытом жизни он убедился, что только победа над собой делает человека сильным.
Толстой посмотрел на прошлую свою жизнь и на нынешнюю жизнь людей своего круга с высоты нового миросозерцания и не нашел в ней того смысла, какой он теперь придавал всякому человеческому существованию. Он осудил ее в той мере, в какой она подчинялась велениям существующей власти, догмам церкви, господствующему нравственному варварству. Главная идейная и литературная задача «Исповеди» – обличить свою прошлую жизнь, чтобы тем самым отвергнуть все жизненное устройство общества, к которому по рождению и воспитанию принадлежал он сам. В письме к H. H. Страхову, советуя ему описать свою жизнь, Толстой заметил: «Но только надо доставить – возбудить к своей жизни отвращение всех читателей» (т. 62, с. 500).
«Исповедь» – не религиозно‑философский трактат, как принято называть эту книгу. Сам Толстой в первоначальных вариантах совершенно ясно сказал о своей цели: «Если бы я писал книгу философскую, я бы сказал те выводы, которыми я опроверг свое отчаяние (я даже и сделал было это, но вычеркнул). Но если бы я писал богословское сочинение, я бы сказал, что бог меня спас. Но я хочу описать ход моей душевной жизни как можно правдивее и потому говорю, что остановило меня от самоубийства» (т. 23, с. 499).
В «Исповеди» ставятся и философские, и религиозные вопросы (о соотношении конечного и бесконечного, о вере и безверии), но главный вопрос – нравственный и социальный: о смысле жизни, о добре и зле, о любви к людям и единении с ними.
«Исповедь» Льва Толстого – это суровая история души, наделенной нечеловеческой чуткостью. Справедливо было сказано, что его чуткость можно сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшей сотрясении.[22] В «Исповеди» колокол звучит как набат.
В «Исповеди» еще нет того всестороннего обличения, какое придет потом, но нет и того ригористичного учительства, каким будут проникнуты позднейшие сочинения Толстого. Эта книга о поиске и обретении истины, о внутренней борьбе и только что достигнутой победе. Толстой вложил в нее весь жар своей души. Видевший его осенью 1879 г. Страхов писал с восхищенным удивлением: «Ваши мысли волнуют вас так, как будто вам не 50, а 20‑ть лет».[23]
Сам Толстой называет случившийся с ним духовный переворот обращением к вере, к богу. Но важны не слова, а их смысл. Совершенно ясно, что вера Толстого не только не имеет ничего общего с официальной церковностью, но прямо отрицает ее. Одновременно с «Исповедью» писалось «Исследование догматического богословия»‑трактат, в котором Толстой не оставил камня на камне от догматов официальной церкви, подвергнув их беспощадному суду разума и совести. И в «Исповеди» о церковном обмане сказано открыто и сильно.
Позднее о периоде «Исповеди» Толстой записал в Дневнике: «Вспомнил, как сущность обращения моего в христианство было, сознание братства людей и ужас перед той небратской жизнью, в которой я застал себя… Это было одно из самых сильных чувств, которые я испытал когда‑либо» (т. 55, с. 164).
Вера Толстого – это живое нравственное чувство, ответ на самый простой и одновременно самый главный вопрос жизни: что хорошо и что дурно, твердое и ясное знание ее смысла. Конечно, рассуждения Толстого о том, что смысл жизни – в отвращении от зла и обращении к добру, достаточно отвлеченны. Но чрезвычайно важно, какой конкретный смысл вкладывал Толстой в эти отвлеченности: «зло» и «благо».
Реальное содержание религиозной толстовской терминологии лучше всего раскрывается словами самого Толстого: «Когда я говорю религиозный человек, я имею в виду просто высоконравственный человек»; «Когда я говорю бог, я имею в виду добро»; «Когда я пишу о царстве божием, я имею в виду до конца нравственные отношения между людьми».
Современный исследователь справедливо утверждает: «Религия Толстого есть не столько вера (хотя в ней, конечно, есть элемент религиозной веры), сколько протест… Толстовская «вера» – только синоним силы жизни, осмысленного существования, условие сознающей свое назначение деятельности».[24]
«Спасло меня только то, – писал Толстой, – что я успел вырваться из своей исключительности и увидать жизнь настоящую простого рабочего народа и понять, что это только есть настоящая жизнь».
С утверждением нового взгляда на жизнь потребовалось заново решать и все «вопросы жизни».
Главная цель, по Толстому, – единение со всеми людьми. Истина – «единение в любви». На новой основе он вернулся к детской своей мечте о «муравейном братстве». В старости, вспоминая детские игры с братьями и сестрой, он написал: «Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же» (т. 34, с. 387).
Такое единение было легко и радостно, поскольку речь шла о трудовом народе. Но нельзя было стать братом тех людей, которые властвовали, судили, казнили, развязывали братоубийственные войны.
Согласно общему смыслу учения, их тоже надо было любить как заблудших братьев. Толстой стремился к этому в жизни и настойчиво проповедовал это в своих позднейших, после «Исповеди», сочинениях. Но это плохо удавалось. Естественнее было обличать их, критиковать – это он и не уставал делать в последние тридцать лет жизни, хотя временами и осуждал свое «озлобление спора».
Отныне тяжкое сознание собственной вины и вины своего класса перед народом не покидало Толстого. Настроения «кающегося дворянина», несомненно, свойственны «Исповеди» и всему творчеству последующих лет. Но гораздо сильнее звучит в них горячий голос обличения, протеста.
О том периоде, когда писалась «Исповедь», С. А. Толстая вспоминала в автобиографии «Моя жизнь»:
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах, и точно умышленно искал везде страдания людей, насилие над ними, и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, все осуждал, за все страдал сам, и выражал симпатию только народу и соболезнование всем угнетенным».[25]