1851 г. Июня 22. Старый Юрт.
22 июня.
Нет, только один Сызран действовал на меня стихотворно*. Сколько ни старался, не мог здесь склеить и двух стихов. Впрочем, и требовать нельзя. Я имею привычку начинать с рифмы к собственному имени. Прошу найти рифму «Старый Юрт», Старогладковка, и т. д. Великолепного описания тоже не ждите; только что послал два: одно в Москву*, другое в Тулу*, повторяться неприятно.
Зачем вам было нарушать мое спокойствие, зачем писали вы мне не про дядюшку*, не про галстук, а про «некоторых»*. А впрочем, нет, ваше письмо и именно то место, где вы мне говорите о некоторых, доставило мне большое удовольствие.
Вы шутите, а я, читая ваше письмо, бледнел и краснел, мне хотелось и смеяться и плакать. Как я ясно представил себе всю милую сторону Казани; хотя маленькая сторона, но очень миленькая. Сидит на жестком стуле Загоскина, подле нее развалившись m‑me Мертваго, приходит в желтых панталонах с седенькой головкой с полусерьезным, с полуулыбающимся лицом Александр Степанович*, кладет шляпу. «Que devient‑il ce cher procureur? I1 devient mystérieux et sombre comme Neratoff. D’où venez‑vous si tard?»* И приподымается с жесткого стула, свертывает выкройки: «Варенька*, mettez votre chapeau et allez dire aux m‑elles Molostoffs qu’on part»*. Приходит, размахивая руками и стуча саблей, добрый немец полицеймейстер*. Он уж, чай, мороженое и апельсины выслал. Мимо окна вот и Тиле прокатил, опираясь на трость и заглядывая в окно с беспокойной улыбкой. Долгушки у подъезда. Как‑то разместятся?
Выходит егоза Варенька с коротким носом, но с большими грудьми, говорит: «Maman, aujourd’hui c’est un jour heureux pour moi, j’ai vu deux fois m‑me Burest»*. Все общество слегка улыбается.
Потом Александр Степанович продолжает свой рассказ о бале, данном Львову. La reine Margot est le tapis de la conversation*. Слегка коснулись тоже Лебедевой, сказав, что она львица, но что у ней груди на спине. И несмотря на частое повторение, сдержанная улыбка опять заиграет на устах слушателей.
Но вот заколыхалась зеленая шитая portière, выходит Молостовщина, дурные, но добрые Депрейс. Плутяки все веселенькие, свеженькие, в кисейных платьицах, – так всех бы их и расцеловал.
Александр Степанович приподымается будто за шляпой, подходит к некоторым. Некоторые смотрят на него таким добрым, открытым, умным, ласкательным взглядом, как будто говорят: «Говорите, я вас люблю слушать». Выходят салопы, швейцар, тарантасы Тиле, апельсины. «Садись сюда, Варенька». «Оголин, здесь место есть». Поехали, а я, бедняжка, остался, только смотрю на это веселье. Брр* пропал в Астрахани, я думал – с ним и мое счастие, но ежели вы мне пишете такое милое и длинное письмо и говорите, что помнят обо мне в Казани, я могу еще быть счастлив без брра.
Без шуток, очень, очень вам благодарен за любезное письмо ваше. Напишите еще под веселый час, хотя вы и говорите, что в Казани скучно. Верю и соболезную. Завидуйте теперь мне; вы имеете полное право; когда же воротятся, о, как я буду вам завидовать. Я живу теперь в Чечне около Горячеводского укрепления в лагере, – вчера была тревога и маленькая перестрелка, ждут на днях похода*. Нашел‑таки я ощущения. Но поверите ли, какое главное ощущение? Жалею о том, что скоро уехал из Казани; хотя и стараюсь утешать себя мыслью, что и без того бы они уехали, что все приедается и что не надо собой роскошничать.
Грустно. Прощайте, пожалуйста, до нового письма.
Брат вас благодарит и кланяется, ваш двоюродный брат* в Тифлисе. Загоскиной скажите, что… нет, лучше ничего не говорите, а ежели не найдете неприличным, лучше скажите Зинаиде Молостовой, que je me rappelle à son souvenir*.
Вам душевно преданный
граф Лев Толстой.
Адрес мой тот же.
1851 г. Августа 17. Станица Старогладковская.
Дорогая и чудесная тетенька!
Вы мне говорили несколько раз, что вы пишете письма прямо набело; беру с вас пример, но мне это не дается так, как вам, и часто мне приходится, перечтя письмо, его разрывать. Но не из ложного стыда – орфографическая ошибка, клякса, дурной оборот речи меня не смущают; но я не могу добиться того, чтобы управлять своим пером и своими мыслями. Вот только что я разорвал доконченное к вам письмо, в котором я наговорил то, чего не хотел, а что хотел сказать, того не сказал.
Вы, может быть, припишете это скрытности и упрекнете меня, говоря, что ее не должно быть с теми, кого любишь и о ком знаешь, что любим. Согласен; но согласитесь и вы, что все можно сказать тому, к кому равнодушен, а от дорогого человека многое хочется скрыть.
Дописал эту страницу и должен оговориться. Не примите этого за предисловие (приготовление к чему‑нибудь) и не пугайтесь. Просто эта мысль пришла мне в голову, и я высказал ее вам. Третьего дня получил ваш ответ на мое первое письмо с Кавказа*. Ответ через два месяца – это ужасно! Особенно когда беспрестанно хочется говорить с вами.
Вы пишете: «Боюсь, чтобы мое письмо не показалось тебе чересчур длинным». Не для фразы я говорю: несмотря на то, что я перечитываю, по крайней мере, до десяти раз каждое ваше письмо, все они мне кажутся такими короткими, что я удивляюсь, как можно писать так мало, имея столько сказать. Вероятно, вы уже получили то письмо, в котором я писал вам о фортепьяно*. Ваши хорошие вести о намерениях Сережи по отношению к Султанше * мне кажутся сомнительными. Простите меня за это, дорогая тетенька, но в том, что касается нас, я не могу слепо вам верить. Ваша беззаветная любовь к нам часто не дает вам правильно судить о настоящем положении вещей, но мне хотелось бы знать, какой линии держаться с Сережей. Как младший брат, я должен первый ему написать; так и сделаю и по его ответу разберусь. Две недели тому назад я расстался с Николенькой; он – в лагере при горячих источниках, а я – в его главной квартире. Вернется он в сентябре. Многие мне советуют поступить на службу здесь и в особенности князь Барятинский, которого протекция всемогуща. Как вы по‑советуете? Прощайте, целую ваши ручки.
1851 г. Ноября 12. Тифлис.
12 ноября.
Тифлис
Дорогая тетенька!
Через 8 дней будет ровно 4 месяца, что я без вестей о вас; теперь я, по крайней мере, надеюсь, что ваши письма в Старогладковской и что не доходили они до меня из‑за моего отсутствия. В последнем письме, от 24 октября*, я писал вам, что мы накануне отъезда в Тифлис. Мы действительно уехали 25 и после 7‑дневного путешествия, скучнейшего из‑за того, что едва ли не на каждой станции не оказывалось лошадей, и приятнейшего из‑за красоты местности, по которой мы проезжали, мы прибыли 1 числа в Тифлис. На другой день я явился к генералу Бримеру и представил ему как полученные из Тулы бумаги, так и собственную свою персону. Несмотря на свою немецкую услужливость и добрые намерения, генерал был принужден отказать мне в моем прошении; представленных бумаг недостаточно из‑за отсутствия тех документов, которые в Петербурге*, и я должен их дождаться. И я решил поэтому ждать их в Тифлисе; но так как срок отпуска Николеньки кончился, то он уехал три дня тому назад. Вы легко поймете, милая тетенька, как эта помеха мне неприятна, и по многим причинам: во 1‑х, ежели я не получу этих бумаг через месяц, я откажусь от военной службы, так как я не смогу уже участвовать в зимнем походе, а это было моим единственным желанием, побудившим меня идти на военную службу. Во 2‑х, при дороговизне здешней жизни, пребывание мое в городе месяц (а может быть, и дольше) да обратная дорога будут стоить больших денег – и в 3‑х, я так свыкся быть постоянно с Николенькой, что разлука с ним, хотя и на короткий срок, мне тяжела. К стыду своему сознаюсь, что только теперь я научился ценить, уважать и любить своего прекрасного брата так, как он этого заслуживает. И поминутно вспоминаются мне ваши добрые советы, дорогая тетенька. Как часто вы меня останавливали, когда я небрежно отзывался о Николеньке, и как вы были правы; говорю без притворной скромности, что Николенька во всех отношениях лучше нас всех. Совершенно неожиданно я встретил в Тифлисе петербургского знакомого – князя Багратиона, который для меня находка. Он умный и образованный человек. Тифлис – цивилизованный город, подражающий Петербургу, иногда с успехом, общество избранное и большое, есть русский театр и итальянская опера, которыми я пользуюсь, насколько мне позволяют мои скудные средства. Живу я в немецкой колонии – в предместье; оно мне вдвойне приятно тем, что это красивая местность, окруженная садами и виноградниками, и чувствуешь себя скорее в деревне, чем в городе (погода еще прекрасная и теплая, и до сих пор не было ни мороза, ни снега); второе преимущество это то, что я плачу за две довольно чистые комнаты 5 р. сер. в месяц, тогда как в городе подобная квартира стоила бы не менее 40 р. сер. в месяц. Сверх того я имею даром практику в немецком языке. У меня есть книги, занятия и досуг, никто мне не мешает, так что, в общем, я не скучаю. Помните, добрая тетенька, что когда‑то вы посоветовали мне писать романы; так вот я послушался вашего совета – мои занятия, о которых я вам говорю, – литературные. Не знаю, появится ли когда на свет то, что я пишу, но меня забавляет эта работа, да к тому же я так давно и упорно ею занят, что бросать не хочу*. Вот вам точный отчет о моих занятиях, что же касается моих дальнейших планов, то ежели я не поступлю на военную службу, я постараюсь устроиться на гражданской, но здесь, а не в России, чтобы не говорили, что я баклуши бью. Во всяком случае, я никогда не буду раскаиваться, что приехал на Кавказ, – эта внезапно пришедшая в голову фантазия принесет мне пользу. Прощайте, целую ваши ручки и жду писем. Адресуйте просто в Грузию, в Тифлис.