Гр. Л. Толстой.
1861 г. Декабрь *. Москва.
Тургенев – подлец, которого надобно бить, что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить.
Гр. Л. Толстой.
И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду.
1862 г. Января 26. Москва.
Вы на клочке пишете, и я на клочке, но вы как будто с злобой на меня, а я с всегдашней симпатией. Оно правда – выходит, как будто я отжиливаю у вас 600 франков, но я тут ни душой, ни телом не виноват. Получил я ваше письмо* в то время, как наверное думал, что умру*. Это у меня было все нынешнее ужасное, тяжелое лето. Я ничего не делал, никому не писал; оттого и на ваше письмо ответил только письмом к сестре и к банкиру марсельскому, которого теперь забыл и адрес*. Я думал, что деньги ваши получены, а оказывается, что банкир их украл. На этой неделе вышлю вам эти несчастные 600 франков.
Я издаю теперь 1‑ю книжку своего журнала и в страшных хлопотах*. Описать вам, до какой степени я люблю и знаю свое дело, невозможно – да и рассказать бы я не мог. Надеюсь, что в литературе на меня поднимется гвалт страшный, и надеюсь, что вследствие такого гвалта не перестану думать и чувствовать то же самое. У нас жизнь кипит. В Петербурге, Москве и Туле выборы, что твой парламент;* но меня с моей точки зрения – признаюсь – все это интересует очень мало. Покуда не будет большого равенства образования – не бывать и лучшему государственному устройству. Я смотрю из своей берлоги и думаю – ну‑ка, кто кого! А кто кого, в сущности, совершенно все равно. Я попал в мировые посредники совершенно неожиданно и, несмотря на то, что вел дело самым хладнокровным и совестливым образом, заслужил страшное негодование дворян. Меня и бить хотят и под суд подвести, но ни то, ни другое не удается*. Я жду только того, чтобы они поугомонились, и тогда сам выйду в отставку*. Существенное для меня сделано. В моем участке на 9000 душ в нынешнюю осень возникли 21 школа – и возникли совершенно свободно, устоят, несмотря ни на какие превратности. Прощайте, жму вашу руку и прошу на меня не серчать. Денег я вам сейчас не высылаю, потому что у меня их нет, но, как сказано, вышлю на этой неделе. Напишите, пожалуйста, как адрес того марсельского банкира и какие он представил отговорки.
Напишите вообще о себе, о вашем здоровье я знаю от Фета, который, перестав быть поэтом, не перестал быть отличнейшим человеком и огромно умным. Приедешь в Москву, думаешь, отстал – Катков, Лонгинов, Чичерин вам все расскажут новое; а они знают одни новости и тупы так же, как и год и два тому назад, многие тупеют, а Фет сидит, пашет и живет и загнет такую штуку, что прелесть.
Об общих наших знакомых не могу сказать, я от всего так отстал, прилепившись к своему делу, что другое и на ум нейдет. Зубы у меня все повываливаются, а жениться я все не женился, да, должно быть, так и останусь бобылем. Бобыльство уже мне не страшно. Что‑то вы поделываете и когда вас увидишь в России? потому что меня уже за границей не увидите.
26 генваря.
1862 г. Февраля 6. Москва.
Милостивый государь Николай Гаврилович! Вчера вышел первый номер моего журнала*. Я вас очень прошу внимательно прочесть его и сказать о нем искренно и серьезно ваше мнение в «Современнике»*. Я имел несчастье писать повести, и публика, не читая, будет говорить: «Да… «Детство» очень мило, но журнал?..»
А журнал и все дело составляют для меня все.
Ответьте мне в Тулу*.
Л. Толстой.
6 февраля.
1862 г. Февраля 22. Ясная Поляна.
Благодарствуйте за ваше письмо* – писать мне некогда, а пожалуйста, сделайте одно: достаньте «Записки из Мертвого дома» и прочтите их*. Это нужно.
Целую ваши руки – прощайте.
Л. Толстой.
23 февраля.
1862 г. Апреля 11. Ясная Поляна. 11 апреля.
Милостивый государь Михаил Никифорович!
Я принялся только на днях за свой запроданный роман* и не мог начать раньше. Напишите мне, пожалуйста, когда вы желаете иметь его*. Для меня самое удобное время – ноябрь, но я могу и гораздо раньше. Ежели вам это неудобно, напишите прямо, я вам возвращу деньги (я теперь в состоянии это сделать) и все‑таки отдам роман только в «Русский вестник». Ежели бы и вовсе раздумали, то я с удовольствием бы и вовсе отказался. Пожалуйста, напишите мне обстоятельно и совершенно откровенно. Я, главное, желаю сделать так, чтобы вы были довольны. Журнал мой совсем не идет, и до сих пор о нем не было ни одного слова в литературе*. Такими [замалчиваниями] не бывает встречена ни одна поваренная книга. Должно быть, вопросы о централизации и децентрализации и о народности в науке* и о фельетоне Безрылова* важны. Материалов у меня, особенно на отдел книжки, готово на 3 №‑а вперед, и я вообще предан этому делу больше, чем прежде его начала. Ожидаю ответа.
Ваш Л. Толстой.
1862 г. Мая 1. Ясная Поляна.
Ради бога простите меня, многоуважаемый Петр Александрович, что еще не отвечал вам*. Я тем более виноват, что мне редко удается получать письма столь приятные, как ваши. Ваше высказываемое сочувствие мне очень дорого. А «Робинзона» вы похвалили самым лестным для меня образом*.
Тургеневский роман меня очень занимал и понравился мне гораздо меньше, чем я ожидал. Главный упрек, который я ему делаю – он холоден, холоден, что не годится для тургеневского дарованья. Все умно, все тонко, все художественно, я соглашусь с вами, многое назидательно и справедливо, но нет ни одной страницы, которая бы была написана одним почерком с замираньем сердца, и потому нет ни одной страницы, которая бы брала за душу. Я очень жалею, что не согласен с вами и Ф. И. Тютчевым*, но не согласен. Между прочим, во избежание недоразумений считаю нужным вам сообщить, что между мной и г‑ном Тургеневым прерваны всякие личные сношения.
Душевно кланяюсь вашей супруге и благодарю за ее обо мне память. Желал бы, чтобы вашему молодому человеку* понравились повести 4‑й книжки «Ложкой кормит, а стеблем глаз колет»* так же, как «Робинзон». Критика его очень мне дорога – ежели он по отцу пошел.
Истинно уважающий вас
Л. Толстой.
1 мая.
1862 г. Июля 22‑23? Москва.
Я получил ваше письмо*, дорогой друг, перед отъездом из Самары и решил отвечать из Москвы. Благодарствуйте за вашу любовь; я совсем не так болен, даже совсем не болен. А бедный Кутлер!* Я видел его, и мне кажется, что он уж мертвый. Говорят, однако, что ему лучше. Какие это опасения вы имели на мой счет?* Это меня интриговало все время, и только теперь, получив известия из Ясной Поляны, я все понял. Хороши ваши друзья! Ведь все Потаповы, Долгорукие и Аракчеевы* и равелины*– это все ваши друзья. Мне пишут из Ясной: 7‑го июля приехали 3 тройки с жандармами, не велели никому выходить; должно быть, и тетеньке, и стали обыскивать*. Что они искали – до сих пор неизвестно. Какой‑то из ваших друзей, грязный полковник, перечитал все мои письма и дневники, которые я только перед смертью думал поручить тому другу, который будет мне тогда ближе всех; перечитал две переписки, за тайну которых я бы отдал все на свете, – и уехал, объявив, что он подозрительного ничего не нашел. Счастье мое и этого вашего друга, что меня тут не было, – я бы его убил! Мило! славно! Вот как делает себе друзей правительство. Ежели вы меня помните с моей политической стороны, то вы знаете, что всегда и особенно со времени моей любви к школе я был совершенно равнодушен к правительству и еще более равнодушен к теперешним либералам, которых я презираю от души.
Теперь я не могу сказать этого, я имею злобу и отвращение, почти ненависть к тому милому правительству, которое обыскивает у меня литографские и типографские станки для перепечатывания прокламаций Герцена, которые я презираю, которые я не имею терпения дочесть от скуки*. […]
И вдруг меня обыскивают с студентами, все равно, ежели бы вас стали обыскивать в убитом ребенке. Право, это не так еще оскорбительно. Ежели они знают и заботятся о моем существовании, то им бы можно узнать лучше. Милые ваши друзья! Я еще не видал тетеньки, но воображаю ее. Как‑то я писал вам о том, что нельзя искать тихого убежища в жизни, а надо трудиться, работать, страдать. Это все можно, но ежели бы можно было уйти куда‑нибудь от этих разбойников с вымытыми душистым мылом щеками и руками, которые приветливо улыбаются. Я, право, уйду, коли еще поживу долго, в монастырь, не богу молиться – это не нужно, по‑моему, а не видать всю мерзость житейского разврата – напыщенного, самодовольного и в эполетах и кринолинах. Тьфу! Как вы, отличный человек, живете в Петербурге? Этого я никогда не пойму, или у вас уж катаракты на глазах, что вы не видите ничего.