В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетенькой (она все была, как всегда, и обещала прийти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, все сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из‑за ширм и подходит к постеле. Я открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню – фарфоровую !! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях и слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми, из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, – она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: «Да, я фарфоровая». У меня пробежал по спине мороз*, я поглядел на ее ноги, они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею, дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, – ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика и земли и раскачивалась только чуть‑чуть совсем с землей, чтоб упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать ее – вся гладкая, приятная и холодная, фарфоровая. Я попробовал поднять ее руку – нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь, между ее локтем и боком – нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэрбаха и из которой делают соусники. Все было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку, – снизу и сверху все было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки рубашки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек. Но все было так хороша натурально, что это было все та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцем, и черный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы – все было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она бы и рада была помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо. Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови – все было, как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она все раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил ее и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавались в ее холодное фарфоровое тело, и, что еще больше поразило меня, она сделалась легкою, как сткляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и все точно такою же. Я схватил подушку, поставил ее на угол, ударил кулаком в другой угол и положил ее туда, потом я взял ее чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл ее до головы. Она лежала там все точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородой. Вдруг я услыхал ее голос из угла подушки: «Лева, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчить ее и сказал, что ничего. Я опять ощупал ее в темноте, – она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, – мне все показалось натурально. Я ее вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей все было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушел, не оглядываясь на нее. Мне так было страшно все вчерашнее. Когда я пришел к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить ее и тетеньку. Я никому, кроме тебя, еще не сообщал об этом. Я думал, что все прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаемся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькой и фарфоровой. Как при других, так все по‑прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.
Пишу же я тебе обо всем этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через папа у медиков: что означает этот случай, и не вредно ли это для будущего ребенка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как ее маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошел в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила ее в угол, играет с ней и чуть не разбила ее. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унес в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застежкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом, с сделанным для нее местом, так что она ровно локтями, головой и спиной укладывается в него и не может уж разбиться. Сверху я еще прикрываю замшей.
Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье, она стояла на столе, Наталья Петровна толкнула проходя, она упала и отбила ногу выше колена с пеньком. Алексей* говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не знают ли рецепта в Москве. Пришли, пожалуйста*.
1863 г. Мая 1…3. Ясная Поляна.
Ваши оба письма* одинаково были мне важны – значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич. Я живу в мире столь далеком от литературы и ее критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое – удивление. Да кто же это такое написал «Казаки» и «Поликушку»? Да и что рассуждать об них. Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в голове и найдешь там где‑нибудь в углу между старым забытым хламом, найдешь что‑то такое неопределенное, под заглавием: «художественное ». И, сличая с тем, что вы говорите, согласишься, что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом старом, когда‑то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. «Поликушка» – болтовня на первую попавшуюся тему человека, который «и владеет пером»; а «Казаки» – с сукровицей , хотя и плохо. А Полонский‑то бедный как плохо рассуждает во «Времени»*. Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю*. Впрочем, теперь как писать, теперь незримые усилья даже зримые*, и притом я в юхванстве* опять по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники у меня по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. Что вы думаете о польских делах?б* Ведь дело‑то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавевшего гвоздя? Что, ежели мы приедем в Никольское, увидим мы вас? Когда вы будете у Борисовых? Не пригоним ли мы так, чтобы вместе съехаться?* Прощайте. Марье Петровне мой душевный поклон. Соня и тетенька кланяются.
1863 г. Октября 10? – 15? Ясная Поляна.
Милый, милый, тысячу раз дорогой друг мой Машенька. Рассказать тебе, что я чувствовал, читая твое письмо*, я не могу. Я плакал и теперь плачу, когда пишу. Ты говоришь: пусть братья мои судят, как хотят. Кроме любви к тебе, всей той любви, которая была прежде где‑то далеко, и жалости и любви ничего нет и не будет в моем сердце. Упрекнуть тебя никогда не поднимется рука ни у одного честного человека. Но, друг мой, зачем ты не написала мне? Все равно я прочел первый, но ежели бы письмо было ко мне, никто бы больше не узнал. Теперь что делать? Первое – выйти за него замуж, второе – ребенка ни в коем случае не брать себе, а отдать его мне*. Третье – важнее всего – скрыть от детей и от света. Главное же от детей. Я, может быть, приеду сам и привезу деньги, может быть, Сережа (он на охоте). Дело не за мной, а за деньгами, которые – рублей 1000 – я надеюсь собрать в неделю. Я пишу тебе сейчас же по получении твоего письма и еще сам ничего не решил. Одно знай, что судить тебя я и тетенька Т. А. не будем и сделать для тебя все, что можно, сделаем*.
1863 г. Октября 12. Ясная Поляна.
Милостивая государыня Елизавета Николаевна!