Простите меня, пожалуйста, что не отвечал на ваше письмо*. На это были причины, которые бы, верно, нашли бы уважительными, ежели бы я был столько нескромен, чтобы вам рассказывать их*. Рассказ мой о 12‑м годе не написан для печати, и я долго не имею намерений печатать что‑нибудь.
Участвовать же в вашем журнале мне приятно бы было. Я попробую написать рассказ о 12‑м годе. Ежели он мне удастся, я с удовольствием пришлю вам его*. Поэтому обещать мне бы ничего не хотелось и поэтому выставлять свое имя, которому вы, мне кажется, ошибочно приписываете какое‑нибудь значение. Искренно желаю вам успеха и остаюсь
уважающий вас гр. Л. Толстой.
12 октября.
Ясная Поляна.
1863 г. Октября 17? Ясная Поляна.
Любезный друг Alexandrine. У меня лежит начатое на 4‑х страницах письмо к вам, но я его не пошлю*. Я так потерял вас из вида и так виноват перед вами, что я вас боюсь. Но угроза потерять в вас друга слишком страшна для меня. Вы узнаете мой почерк и мою подпись; но кто я теперь и что я, вы, верно, спросите себя. Я муж и отец, довольный вполне своим положением и привыкнувший к нему так, что для того, чтобы почувствовать свое счастие, мне надо подумать о том, что бы было без него. Я не копаюсь в своем положении (grübeln * оставлено) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю о своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта – роман из времени 1810 и 20‑х годов, который занимает меня вполне с осени*. Доказывает ли это слабость характера или силу – я иногда думаю и то и другое, – но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, чем тот, который у меня был в последний раз, как мы с вами виделись. Их можно жалеть, но любить, мне трудно понять, как я мог так сильно. Все‑таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала. Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и [не] обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтоб все шло по‑прежнему. Вас я люблю меньше, чем прежде, но все‑таки достаточно для того, чтобы вы не оставляли меня, все‑таки больше всех людей (а как их много было), с которыми я встречался в жизни. За одно я всегда упрекал вас, и теперь этот упрек у меня в душе, и я довольно ясно чувствую и мыслю, чтоб высказать его. В наших отношениях вы всегда отдавали мне только общую (вы меня поймете) сторону своего ума и сердца, вы никогда не говорили мне о подробностях вашей жизни, о простых, ощутительных, частных случаях вашей жизни. Я теперь пишу вам о себе, а о вас я не знаю, что спросить, что думать, чего желать. Я не знаю даже, что в вашей жизни ближе, дороже всего для вас, кроме общей любви к доброму и изящному в добре, что ваша главная черта. Мне бы хотелось, чтобы ввели меня не в sanctuaire*, a в будничные интересы вашей жизни. Я боюсь, что вы меня не поймете. Я глупо выражаюсь. Я слаб характером, легко подчиняюсь влиянию людей, которых люблю, и потому подчинялся и подчиняюсь вашему. Как только я вхожу в сношения с вами, я надеваю белые перчатки и фрак (право, нравственный фрак); после вечера у вас, я помню, у меня всегда бывал arrière‑goût* чего‑то тонкого, свежего, душистого, но хотелось более существенного. Не за что было ухватиться. Это, может быть, так надо, и это хорошо было, но мне бы хотелось другого. Помните, раз вы хотели написать мне роман*. Мне кажется, тогда мы вошли бы в эти более существенные отношения. Неужели это навсегда потеряно?* Я написал совсем не то, что хотел, но было бы опасно оставить и это письмо, не посылая; тогда бы уж я не решился писать еще. Где вы? что вы? Какие ваши планы? Наши планы следующие: зимой, ежели здоровье Сережи (Сережа, это значит добрая, милая улыбка с светлыми глазками – больше ничего в нем нет) позволит, мы поедем на две недели в Москву. Лето в деревне, а на будущую зиму поедем жить куда‑нибудь в город. Прощайте. Как институтки просят, и я прошу никому не показывать и разорвать это письмо.
Соня вас очень любит (это истина) и все сбиралась вам писать. Не знаю, что она напишет, но желал бы знать.
1864 г. Января 1...3. Ясная Поляна.
Вчера смотрел, когда рожденье месяца, и в календаре тетеньки нашел: aujourd’hui Léon et sa femme sont parti pour Moscou accompagnés de la chère *Таня . Ты мне и всегда chère, но тут ты еще шерее мне сделалась, как это всегда бывает, без видимой причины. А ты говоришь, что я тебе враг. Враг тебе 20 лет лишних, которые я жил на свете. Я знаю, что, что бы ни сделалось тебе, не надо опускаться и быть той милой беснующейся энергической натурой в счастии и той же натурой, не поддающейся судьбе, в несчастии. Ты можешь это, ежели ты не будешь попускать себя. Скажи сама себе: ходи в струне перед самой собою. И ходи. Ну, ежели бы он* умер. Ну, ежели бы для меня Соня умерла или я для нее? Ведь легко сказать, я бы жить не стал. Главное, что это легко сказать и глупо, и подло, и лживо, и надо ходить в струне. Кроме твоего горя у тебя, у тебя‑то есть столько людей, которые тебя любят (меня помни), и ты не перестанешь жить, и тебе будет стыдно вспоминать твой упадок в это время, как бы оно ни прошло. Ей‑богу, не сердись на меня. Ты будь убеждена, что опускаться нехорошо, и все будет хорошо.
А как я смотрю на ваше будущее? Ты хочешь знать. Вот как. Сережа обещал приехать к нам через два дня и не приезжал до сих пор; мы узнали, что Маша рожает*, но еще прежде этого я стал очень беспокоиться. Меня мучала мысль, что он сказал раз: «надо все кончить так или иначе, женившись на Маше или на Тане». Я жалею Машу больше тебя по рассудку, но, когда мне пришло в голову, что он, может быть, решится без нас, я испугался. Мы написали и ему письмо, что имеем ему важное сообщить. Теперь она рожает, он в первый раз присутствует, и я боюсь. В душе перед богом тебе говорю , я желаю да , но боюсь, что нет . Перед ее страданиями, которые могут быть соединены с нравственными страданиями, ему все может показаться в другом свете. Дьяков был у нас и потом у него и много говорил с ним о тебе, ничего, разумеется, не подозревая, и его речи могли иметь большое влияние против тебя. Он хвалил Машу, говорил вообще про его положенье и про тебя говорил, как ты молода, как тебе еще рано выходить замуж, и, разумеется, про то, какая ты прелесть.
Я же пришел к тому убеждению, что, женившись на Маше, он погубит, пожалуй, себя и ее. Я ему сказал, что, не женясь на ней, он оставлял себе une porte de salut* инстинктивно. Он сказал: «Да, да, да». Теперь же, ежели он женится, эта porte de salut будет закрыта, и он возненавидит ее. Так жить с ней он может еще, но жениться – он пропадет. Но, Таня, в душе другого читать трудно, и чем больше знаешь, тем труднее. Я ничего не знаю и ничего определенного для вас не желаю, хотя люблю вас обоих всеми силами души. Что для вас обоих будет лучше, знает бог, и ему надо молиться. Да. Одно я знаю, что чем труднее становится выбор в жизни для человека, чем тяжелее жить, тем больше надо владеть собой (употреблять, по крайней мере, все силы, чтоб владеть собой, но не попускаться), оттого, что в такую минуту ошибка дорого может стоить и себе и другим. Всякий шаг, слово, в такие минуты, в ту минуту, в которую ты живешь, важнее годов жизни после, Таня, голубчик, может быть, это похоже на «Зеркало добродетели»;* но что же делать, что самые задушевные мои мысли и желания похожи на «Зеркало добродетели». Всякое слово обдуманно и прочувствованно, может быть, оно не правда для тебя покажется, но я сказал все, что я думаю и чувствую об этом, исключая одной маленькой штучки, которую я скажу когда‑нибудь после*. Прощай, молись богу, это лучше всего и одно.
1864 г. Апреля 17. Ясная Поляна.
17 апреля
Деньги 600 р. от Берсов, я думаю, что вы уже получили. Расписка банкира у меня уже давно. Из Петербурга я распорядился, чтобы выслали еще 400 р. в апреле, и. почти уверен, что их вышлют, но ответа на мое вторичное письмо в Петербург еще не получал*. Поэтому ожидаю от вас известий, чтобы здесь предпринять какие‑нибудь меры для добывания денег, ежели еще нужны. Из Пирогова я не получал еще никаких известий и сам еще там не был, но думаю поехать на этой страстной или на святой неделе. Нынче я еду в Тулу на встречу Саши и Тани, которые должны приехать к нам*. У нас и у вас все благополучно, по‑старому. Пожалуйста, напишите мне поскорее о ваших делах и предположениях. Вслед за твоим отъездом, Сережа, из Ясной еще я хотел писать тебе в Тулу, потом хотел писать за границу, получив твою записочку тетеньке*, и все откладывал оттого, что мне трудно писать о том, что я хочу. Ты поставил меня в такое положение, как будто ты хочешь разойтись со мной, и что виноват в этом, конечно, я, и так очевидно, что и объяснять этого не стоит того. А вместе с тем я только видел, как со времени моей женитьбы ты все дальше и дальше держался меня, видел, что между нами объяснений не могло быть, и что помочь этому я не мог и не умел. Я никогда никакой мысли о тебе не имел, которой бы я тебе не высказал, как прежде, так и теперь; как прежде, так и теперь ты мне самый близкий (после семьи) человек, но мне с тобой часто тяжело, неловко, и я боюсь всякую минуту сделать тебе неприятное, и эта боязнь делает на тебя еще худшее впечатление. Очень может быть, что я не вижу и не понимаю того, в чем я виноват против тебя, но я не знаю, и потому ты скажи мне, прямо.
Ежели же нет у тебя причин, как я предполагаю, то, не обращая внимания на эту иногда неловкость и gêne*, которая по моему опыту происходит от брюшного полнокровия – геморроя (и бывает у меня иногда к жене с тетенькой без всякой причины), ты поверь мне и убедись раз навсегда, что ни я, ни Соня, ни тетенька никогда про тебя не говорили и не можем говорить того между собой, что мы тебе не скажем, и поэтому будь с нами, со мной главное, совершенно свободен и прост. Когда не в духе, можно находить других глупыми и злыми, и думай так про нас, но за что ж ты предполагаешь в нас двуличность и во мне? Соня сказала тебе все , что она думала тогда о твоих отношениях к Тане, и теперь и давно уже сама того не думает, особенно, как теперь, по известиям из Москвы, Таня совсем успокоилась. Я же никогда тебя не винил во всем этом деле*, тетенька еще меньше. Жить, как ты сам говоришь, нам немного осталось, и тебе и мне не найти людей, которые бы нас понимали так, как мы друг друга, и любили бы так, исключая жен, поэтому – мое мнение – или скажи мне, что ты против меня имеешь, или убедись, что я против тебя таинственного ничего никогда иметь не могу, и обходись со мной всегда, как хочешь, но не предполагая во мне задней мысли, которой не может быть, и нам будет, как всегда было, иногда скучно, иногда неловко, но всегда приятно оттого, что есть брат, а не тяжело и все тяжеле и тяжеле, как теперь. Я уверен, что ты меня упрекал в эгоизме, а я тебя упрекал в эгоизме. Это всегда так. Я объясняю себе разлад наш: 1) твоим семейным положением. Ты имеешь все невыгоды семейства – стеснение свободы, а не имеешь выгод его – дом. Ты сам все боишься, что в сближении с твоим семейством неискренны, и мешаешь этому сближению, 2) твой эпизод с Таней, который, не дав тебе ничего, только расстроил тебя дома и, я боюсь, восстановил Машу против нас (что понемножку и на тебя действует), 3) твоя сидячая жизнь и геморроидальное состояние духа, 4) перемены во мне со времени женитьбы, сделавшие меня менее сообщительным, что не доказывает то, чтобы я мог думать про тебя то, что бы я не сказал тебе. Все это прошло или пройдет. Главное то, что, попустившись на эту дорогу, мы делаемся друг для друга дальше и дальше, и положение это, я сужу по себе, становится мучительно. Воспоминание о брате стараешься отгонять. Есть два средства, повторяю: объяснение, коли оно нужно, или доверие, которое я имею полное к тебе, я знаю, что ты меня любишь все‑таки больше всех, но которого ты не имеешь. Пиши, пожалуйста, поскорее о Машенькиных делах и о себе.