1870 г. Мая 11. Ясная Поляна.
Я получил ваше письмо*, любезный друг Афанасий Афанасьич, возвращаясь потный с работы с топором и заступом, следовательно, за 1000 верст от всего искусственного, и в особенности от нашего дела. Развернув письмо, я – первое – прочел стихотворение*, и у меня защипало в носу: я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от слез умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно. Оно так хорошо, что, мне кажется, это не случайное стихотворение, а что это первая струя давно задержанного потока*. Грустно подумать, что после того впечатления, которое произвело на меня это стихотворение, оно будет напечатано на бумаге в каком‑нибудь «Вестнике»*, и его будут судить Сухотины и скажут: «А Фет все‑таки мило пишет».
«Ты нежная», да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно все.
С этой почтой пишу Ивану Ивановичу* в Никольское, чтобы он посылал за кобылой, и радуюсь и благодарю вас и Петра Афанасьича*. О цене все‑таки вы напишите. Я только что отслужил неделю присяжным, и было очень, очень для меня интересно и поучительно*.
15 мая я еду в Харьков*, а после устрою так, чтобы побывать у вас. Не оставляйте давать о себе знать. Передайте, пожалуйста, наши поклоны с женой Марье Петровне.
Желаю вам только посещения музы. Вы спрашиваете моего мнения о стихотворении; но ведь я знаю то счастье, которое оно вам дало сознанием того, что оно прекрасно и что оно вылезло‑таки из вас, что оно – вы. Прощайте до свидания.
Ваш Л. Толстой.
11 мая.
1870 г. Ноября 17. Ясная Поляна.
Жду я и жена вас и Марью Петровну к 20‑му. Неудобства к 20‑му никакого не предвидится; а предвидится только великое удовольствие от вашего приезда. Так и велела сказать жена Марье Петровне.
Интересен мне очень заяц . Посмотрим, в состоянии ли будет все понять, хоть не мой Сережа, а 11‑летний мальчик*.
Еще интереснее велосипед*. Из вашего письма* я вижу, что вы бодры и весело деятельны. И я вам завидую. Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для [того], чтобы выбрать из них 1/100000, ужасно трудно. И этим я занят*. Попался мне на днях Béranger последний том. И я нашел там новое для меня «Le bonheur». Я надеюсь, что вы его переведете*.
Тоскую тоже от погоды. Дома же у меня все прекрасно, – все здоровы.
До свиданья.
Ваш Л. Толстой.
17 Nоября.
1870 г. Ноября 25. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Александрович*.
Вы не поверите, как мне больно отказать в содействии уважаемому журналу и в особенности вам;* но я не могу поступить иначе. Судите сами: у меня не только нет названия тому, что я буду писать (названий вообще я никогда не умею придумывать и приискиваю большей частью, когда все написано), но и нет ничего, над чем бы я работал. Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и недоверия к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего. Так вот почему я решительно не могу ничего обещать, как ни сильно я бы желал напечатать в «Заре»*. Одно, что могу сказать, – что если мне суждено написать еще что‑нибудь, то, если это будет не длинно, я все отдам в «Зарю», если длинно, то часть всего. Я понимаю, что для журнала нужно теперь, сейчас, в декабре, по крайней мере, а потому, если бы я вдруг начал работать и дошел бы до того состояния, в котором чувствуешь, что работа завладевает тобою и потому уверен, что кончишь, я бы тотчас же известил вас и прислал бы вам название. Но это мало вероятно. Вот и все о делах. Теперь позвольте мне благодарить вас – не благодарить – потому что не за что, так же, как и вам меня, а выразить ту сильнейшую симпатию, которую я чувствую к вам, и желание узнать вас лично. Я в Москве не был уже с год, а в Петербурге надеюсь не быть никогда, поэтому мне мало шансов увидеть вас; но я воспользуюсь всяким случаем и прошу вас сделать то же;* может быть, вам придется когда‑нибудь проезжать по Курской дороге. Если бы вы заехали ко мне, я бы был рад, как свиданью с старым другом. Искренно любящий и уважающий вас
гр. Л. Н. Толстой.
25 Nоября 1870.
1870 г. Декабря 29...31. Ясная Поляна.
Очень рад был, любезный друг, получив от вас известие – и известие хорошее*. Вижу, что вы духом бодры – работаете, и работа спорится. С нетерпением жду геометрии*.
Про себя не знаю, что сказать – быть ли довольным своим состоянием или нет. Я хвораю почти всю зиму, две недели как не выхожу из дома. И ничего не пишу. Занят же страстно уже три недели – не угадаете, чем? Греческим языком. Дошел я до того, что читаю Ксенофонта почти без лексикона. Через месяц же надеюсь читать также Гомера и Платона*. Поездка в Оптину все манит меня. У меня все здоровы и кланяются вам и княгине.
Прежде чем вас увидать – радости, жду с волнением родов, чем ближе они приближаются.
Ваш Л. Толстой.
1870 г. – начало 70‑х годов. Москва.
Многоуважаемый Николай Александрович!
Увлекаемый своей работой*, на днях только раскрыл вашу книгу* и… не отрываясь прочел ее всю с великим наслаждением. Особенно меня поразило богатство и разнообразие правдивых и поэтических и, главное, русских образов. Посылаю ее вам и благодарю вас за нее и вашу супругу за разрешение взять ее*.
Le Brun* я прочел, но хотелось бы еще подержать, если нельзя, то напишите, и я с первой почтой пришлю.
Ваш Л. Толстой.
1871 г. Января 1...6? Ясная Поляна.
Получил ваше письмо* уже с неделю, но не отвечал, потому что с утра до ночи учусь по‑гречески. Письмо с стихами – хорошими, не прекрасными, потому что мотив слишком случайный, и картина воображаемого недостаточно ясна*. Радуюсь же тому, что вы пишете твердо и легко, и жду еще.
Я ничего не пишу, а только учусь. И, судя по сведеньям, дошедшим до меня от Борисова, ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, находится в опасности. Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь à livre ouvert* читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения.
Жду с нетерпением случая показать кому‑нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во‑первых, я наслаждаюсь, во‑вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в‑третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной, вроде «Войны»*, я больше никогда не стану. И виноват и, ей‑богу, никогда не буду.
Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уж могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, по невольное сравнение – отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы – с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фосы и Жуковские* поют каким‑то медово‑паточным, горловым подлым и подлизывающимся голосом, а тот черт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто‑нибудь его будет слушать.
Можете торжествовать – без знания греческого нет образования*. Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы.
Вы не пишете ничего о Марье Петровне. Из чего с радостью заключаем, что ее выздоровленье хорошо подвигается. Мои все здоровы и вам кланяются.
Ваш Л. Толстой.
1871 г. Августа 22. Ясная Поляна.
Еще прежде получения приятного письма вашего, любезный князь, я отвечал князю Дмитрию Оболенскому, что очень, очень сожалею, что не могу быть полезен вам и вашему изданию*, сожаление это было только усилено вашим письмом. Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать; но если бы даже я по человеческой слабости поддался опять дурной страсти писать и печатать, то я во всех отношениях предпочитаю печатать книгой. Если бы даже я вздумал печатать в журнале, то я обещал прежде «Заре», потом «Беседе»*. Из этого вы видите, что я не могу быть вам полезен, и, вероятно, согласитесь, что и ваше издание в этом ничего не потеряет.
Если же вы подумаете, почему бы ему не написать так что‑нибудь для нашей газеты и для «Зари» и «Беседы», то я уверен, судя по тому лестному мнению, которое вы выражаете о моем писании, что вы догадываетесь, что я так писать не могу – так , то есть для каких‑нибудь других целей, кроме удовлетворения внутренней потребности.