1872 г. Сентября 19. Ясная Поляна.
19 сентября.
Спешу писать вам, милый друг, о новом обороте, которое приняло мое дело совершенно неожиданно и от которого планы мои изменились. Простите меня, если я вас встревожил; но я не виноват; я измучился в этот месяц, как никогда в жизни, и с мужским эгоизмом хотел, чтобы все хоть немного помучались со мною. Мне уже легче стало, когда я высказал вам и когда решил уехать. Нынче – сейчас – я получил письмо от председателя суда – он пишет, что все мерзости, которые мне делали, была ошибка и что меня оставят в покое. Если это так, то я никуда не уеду и только прошу вас простить меня, если я вас встревожил. Но в оправданье мое должен рассказать вам всю историю.
Бык, в то время, как я в Самаре, убивает человека – пастуха. Я, когда и дома, по месяцам не вижу приказчика и не занимаюсь хозяйством. Приезжает какой‑то юноша, говорит, что он следователь, спрашивает меня, законных ли я родителей сын и т. п., и объявляет мне, что я обвиняюсь в действии противозаконном, от которого произошла смерть, и требует, чтобы я подписал бумагу, что я не буду выезжать из Ясной Поляны до окончания дела. Я спрашиваю, подписывать или не подписывать? Мне говорит прокурор, что если я не подпишу, меня посадят в острог. Я подписываю и справляюсь, скоро ли может кончиться дело? Мне говорят: по закону товарищ прокурора в неделю срока должен кончить дело, т. е. прекратить или составить обвинение. А я знаю, у меня в деревне мужик дожидается 4‑й год этой недели. И знаю, что может протянуться год, два, сколько им угодно. Проходит три недели; я, утешая себя мыслью, что для меня, хоть не в неделю, а в 3 недели сделают заключение, справляюсь. Что же? Не только не сделано заключение, но дело еще не получено за 15 верст. Справляюсь, от кого зависит сделать обвинение или прекратить. От одного товарища прокурора, большей частью мальчика, лет 20. Если товарищ прокурора такой же, как следователь, то, конечно, – я в остроге на 4 месяца. Какая же надежда спасения? Суд. На беду в это самое время я присяжным и должен ехать в суд*. Вопрос: ехать ли мне или не ехать? У кого спросить? Спрашиваю у председателя суда. Он мне пишет, что я прав буду, не ездя.
Я пишу бумагу в суд, что я не могу ехать, потому что под следствием. На суде товарищ прокурора публично заявляет, что я не могу быть присяжным, потому что я обвиняюсь в преступлении по ст. 1466, т. е. в убийстве (вы понимаете, как это приятно). Суд накладывает на меня штраф в 225 р. и требует, чтоб я явился, иначе я предаюсь суду.
Нечего делать; я с письмом председателя суда, в котором сказано, что я юридически прав, не ездя на суд, приезжаю и доставляю удовольствие этим господам забавляться мною.
Стало быть, вот он суд, который будет меня судить. При этом не забудьте, что в деле о быке, которое теперь взвалили на моего управляющего, из fausse honte*, нет возможности обвинять кого бы то ни было, а меня, живущего в Самаре и никогда не занимающегося хозяйством, можно было обвинять столько же, сколько вас. При этом не забудьте, что я никого тульских не знаю и знать не хочу, никому ни в чем не мешаю, одного молю у бога и у людей – спокойствия, занят с утра до вечера работой, требующей всего внимания – последней отделкой моей печатающейся книги*. Я часто был в сомнении, в самом деле, не сделал ли я какого преступления или не сошел ли с ума. Злишься и чувствуешь унижение злости и еще больше злишься. И теперь мне пишет*, что следователь ошибся, а товарищ прокурора не успел, а суд тоже мог иначе взглянуть, и что все прекрасно, что во всем могут быть маленькие несовершенства. Маленькое несовершенство то, что я месяц целый (и теперь еще) нахожусь под арестом, что, по какому‑то счастию, товарищ прокурора догадался, что меня обвинять нельзя, а то бы я был судим, т. е. они бы вполне повеселились. Да и теперь я еще ничего не знаю официально. Может быть, еще им вздумается. Я потому только говорю, что я изменил свое намерение уехать, что вероятнее, что суда не будет. Я же с самого начала дела решил с собою, что если будет суд, я уеду. И когда я вам писал, было очевидно, что суд будет. Эти маленькие несовершенства моего месяца под арестом и 3‑х лет в остроге моего мужика похожи на то, как если бы услужливый командир, желая делать пользу жителям, приставлял бы часовых для безопасности хозяев; но часовые, по свойственному человеку несовершенству, убивали бы всех хозяев, которых они приставлены караулить.
Так вот моя история. Хотя ничего еще не кончено, и подписка не снята, и гадостей могут сделать много, по письму председателя я вижу, что теперь меня хотят оставить в покое, и жалею, что написал вам и теперь должен был писать все эти объяснения.
Нынче же случилось то, что утишило мою досаду еще до получения письма. Утром жена разболелась сильнейшей лихорадкой и болью в груди, угрожающей грудницей (она кормит), и я вдруг почувствовал, что не имеет человек права располагать своей жизнью и семьей особенно. И так мелка мне показалась и моя досада и оскорбленье, что я усумнился, поеду ли я. Теперь ей получше, я надеюсь, что обойдется без грудницы. Сестра Маша на днях уехала от нас и каждый день с нежностью говорила о вас и упрекала себя за то, что не писала вам, а я упрекаю себя за то, что писал. Прошу простить и целую вашу руку.
Л. Толстой.
1872 г. Сентября 20… 21? Ясная Поляна.
Любезный друг Alexandrine!
Вы пишете: si j’ai dit quelque chose qui vous irrite*. Все ваше письмо* произвело на меня это действие, и я благодарю бога за то, что я получил его тогда, когда я уже кое‑как успокоился.
Понять рассудком положение другого человека нельзя, и этого я не ждал; но понять сердцем можно, и этого я ждал и ошибся. Я нашел и нахожу, что если попал в муравьиную кочку, то следует уйти для того, чтобы перестать визжать и биться; а вы не находите и говорите, что нужно мужаться, не быть эгоистом и быть христианином. Мужаться можно там, где есть враг, где есть опасность; а там, где борьба лжи и притворства, по‑моему, надо покоряться. Для того, чтобы не быть эгоистом и быть полезным другим, надо прежде всего перестать страдать и биться, надо прежде всего выскочить из муравьиной кочки. Для того, чтобы по‑христиански принять все, что послано богом, надо прежде всего чувствовать себя самим собою, а в то время, как вас обсыпают и жалят муравьи, нельзя ни о чем другом думать, как об избавлении. Принять же, как посланное свыше испытание, зуд, производимый во всем вашем существе насекомыми, облепившими вас, – невозможно. Все дело в том, не как ум, а как сердце посмотрит на человека (ребенка или старика), который бьется в муравьиной кочке. Многим это покажется смешно, другим глупо, некоторым жалко и оскорбительно. Я понимаю, что многих людей, возвышенно утонченных, можно высечь, и они только оглянутся, – не видал ли кто‑нибудь, и сделаются еще приятнее, чем прежде, и их не жалко; и понимаю тоже, для других людей, приносящих все в жертву соблюдению своего достоинства, для которых малейшее унижение есть физическое страдание, и этих жалко. Все дело в том, что вы не поняли, что та злоба, которую я испытывал и от которой страдал, была не произведение моей воли, а такое же несомненное последствие того, что я испытал, как опухоль и боль после укуса пчелы. Одно, что вы мне не говорите, но что я говорю себе, это то, что зачем я написал вам. Когда я вспомню, что я написал вам с задней мыслью (теперь для меня ясной) о том, что вы разгласите то, что со мной случилось, в той среде, в которой вы живете, – я краснею от стыда, особенно когда вспомню ваш ответ. Очень жалею о том, что потревожил вас, и наверно вперед не буду. А более, чем когда‑нибудь, остаюсь при своем мнении, что лучшее, что может сделать человек, уважающий себя, это уехать от того безобразного моря самоуверенной пошлости, развратной праздности и лжи, лжи, лжи, которая со всех сторон затопляет тот крошечный островок честной и трудовой жизни, который себе устроил. И уехать в Англию, потому что только там свобода личности обеспечена – обеспечена для всякой уродливости и для независимой и тихой жизни. Прощайте, целую вашу руку и прошу простить меня за тревогу.
1872 г. Октября 26? Ясная Поляна.
Любезный друг Alexandrine!
Когда я писал (в особенности, когда посылал) мое последнее письмо*, я чувствовал, что я что‑то делаю нехорошее, а когда получил ваш ответ*, мне удивительно стало, как я мог послать это письмо. От всей души прошу вас простить меня за то, что огорчил.
Хотел писать вам длинно, но перед отъездом в Москву* написал целую кучу деловых писем и чувствую, что не напишу того, что хотелось вам написать. До другого раза. Это посылаю, чтоб облегчить немного свою совесть. Целую вашу руку.
Ваш Л. Толстой.
Вы спрашивали о деле быка. Оно кончилось тем, что следователь ошибся , обвинив меня. И, обвинив меня, ошибся другой раз тем, что взял с меня подписку о невыезде. И те, которые наложили на меня штраф, тоже ошиблись. И в том, что дело это было начато, тоже ошибка , потому что они после меня, чтоб доказать, что было какое‑то дело, начали обвинять моего управляющего; но так очевидно, что виноватого никого нет, что и обвинения против управляющего не может быть. Немножко в оправдание себя скажу вам еще то, что в последнее время, кончив свою «Азбуку», я начал писать ту большую [повесть] (я не люблю называть романом), о которой я давно мечтаю*. А когда начинает находить эта дурь, как прекрасно называл Пушкин, делаешься особенно ощутителен на грубость жизни. Представьте себе человека, в совершенной тишине и темноте прислушивающегося к шорохам и вглядывающегося в просветы мрака, которому вдруг под носом пустят вонючие бенгальские огни и сыграют на фальшивых трубах марш. Очень мучительно. Теперь я опять в тишине и темноте слушаю и гляжу, и если бы я мог описать сотую долю того, что я слышу и вижу. Это большое наслаждение. Вот я и расписался. Вы мне дали тему письма, на которую мне хочется писать. Дети мои. Вот они кто такие: