Вы пишете, что в моих письмах немало противоречий ;* боюсь, что вы находите и противоречие в том, что я пустился вдруг писать письма в «Московские ведомости». Это нужно было. Первое – об «Азбуке», чтобы сказать себе, что я все сделал для распространения ее, и потом уж забыть, чего я все‑таки не могу; и то, что я верно знаю, что это – лучшая книга, по которой в 10 раз легче и лучше учиться, чем по другим, а все русские дети продолжают учиться по дурным, меня злит всякий раз, когда я бываю натощак не в духе*. Письмо же о голоде* было вызвано, с одной стороны, женою, которая порадовала меня живым и искренним сочувствием к народу, с другой, тем, что там глупый губернатор только принял губернию и нашел, что голод в народе есть неприличное явление для губернатора, принявшего губернию, и не только не хлопотал о пособии, но с азартом требовал в нынешнем году сбора всех недоимок*. Письмо достигло цели, если наделало немного шума.
Жена благодарит за память и посылает поклон, а я от всей души вас обнимаю.
Ваш Л. Толстой.
1873 г. Сентября 23. Ясная Поляна.
Очень благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за все, что вы сделали с «Войной и миром», только жалею, что вы не выкинули или не сократили того, что вы, совершенно справедливо, нашли растянутым и неточным, – о власти *. Я помню, что это место было длинно и нескладно. XII параграф выкинуть – я нынче напишу*. И тоже благодарен за указание. Деньги – я нынче пишу Соловьеву, чтобы он вам выслал. И как я ни минуты не сомневаюсь в том, что вам хотелось бы сделать это даром, так и вы не сомневайтесь, что я тысячу раз переворачивал вопрос, как мне вознаградить вас за потерянное время, которое, к несчастью, для вас и деньги*. Статью вашу о развитии организмов, по‑моему, лучше всего напечатайте отдельно. А в какую‑то «Природу» засунуть, это – похоронить*. Или вовсе не печатайте, а подождите.
Я в своей работе очень подвинулся, но едва ли кончу раньше зимы – декабря или около того. Как живописцу нужно света для окончательной отделки, так и мне нужно внутреннего света, которого всегда чувствую недостаток осенью. Притом же все сговорилось, чтобы меня отвлекать: знакомства, охота, заседание суда в октябре и я присяжным; и еще живописец Крамской, который пишет мой портрет по поручению Третьякова. Уж давно Третьяков подсылал ко мне, но мне не хотелось*, а нынче приехал этот Крамской и уговорил меня, особенно тем, что говорит: «Все равно ваш портрет будет, но скверный». Это бы еще меня не убедило, но убедила жена сделать не копию, а другой портрет для нее. И теперь он пишет, и отлично, по мнению жены и знакомых. Для меня же он интересен как чистейший тип петербургского новейшего направления, как оно могло отразиться на очень хорошей и художнической натуре. Он теперь кончает оба портрета и ездит каждый день, и мешает мне заниматься. Я же во время сидений обращаю его из петербургской в христианскую веру и, кажется, успешно*. Нынче он мне рассказывал про убийство Сувориной*. Какое знаменательное событие!
Вертер застрелился, и Комаров, и гимназист, которому труден латинский урок. Одно значительно и величественно, другое мерзко и жалко. Напишите, если узнаете подробности этого убийства.
До свидания. Искренно любящий вас Л. Толстой.
1873 г. Декабря 16...17. Ясная Поляна.
Вы угадали, дорогой Николай Николаич, что я не в состоянии понять всей прелести составления букета из имен, я – больше – даже не понимаю, как можно играть в то, чем живешь. Я, по крайней мере, поэтому должен отказать*. Я ждал целый год, мучительно ждал расположения духа для писанья – оно пришло – я им пользуюсь для того, чтобы кончить любимое мною дело*. Теперь что же я могу сделать, чтобы удовлетворить желанию князя Мещерского*, и для того, чтобы содействовать доброму делу? 1) Или оторваться от работы, чтобы написать une binette *. Я одну минуту даже думал это сделать; но это было бы преступлением относительно своего настоящего долга. 2) Напечатать главу из этого романа; но я их постоянно переделываю, и я ими еще недоволен, и опять это отрывка. 3) Из своего портфеля дать кое‑что – не могу выпустить мерзость с своим именем. Для каких бы целей это ни было, это само по себе подло. Объявить в концерте Патти, собрать деньги и заставить петь козу какую‑нибудь.
Так что простите, что вам отказываю, и поучтивее за меня извинитесь.
Ваш Л. Толстой.
Имени объявлять моего нельзя; но свое расположение духа знаешь меньше всего, и, если бы случилась возможность написать или поправить что‑нибудь до 25 января, я пришлю*.
1874 г. Февраля 13. Ясная Поляна.
Благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за присылку статьи о Дарвине;* я проглотил ее и почувствовал, что это хорошая и сытная пища. Для меня это было подтверждение моих неясных мечтании о том же предмете и выражение того, что как будто хотелось выразить. Одно удивительно. Напечатана статья, прочтут ее. Отнестись к ней презрительно нельзя и не согласиться нельзя. Что ж, изменит ли она хоть на волос общее ходячее мнение о каком‑то новом слове Дарвина? Нисколько. Это мне всегда удивительно и обидно и в особенности обидно за статьи . Большое и, главное, не критическое сочинение, а положительное найдет себе рано ли поздно оценку, ядро долетит и ударит, может быть, там, где мы не узнаем, но ударит. Но критика ваша любимая – это ужасное дело. Одно ее значение и оправдание, это – руководить общественным мнением, но тут и выходит каламбур – когда критика мелет околесную, она руководит общественным мнением, но как только критика, как ваша, исходит из искренней и (ernst) серьезной мысли, она не действует, и как будто ее не было.
Вы угадали, что я очень занят и много работаю. Очень рад, что давно, когда писал вам, не начал печатать*. Я не могу иначе нарисовать круга, как сведя его и потом поправляя неправильности при начале. И теперь я только что свожу круг и поправляю, поправляю… Никогда еще со мною не бывало, чтобы я написал так много, никому ничего не читая и даже не рассказывая, и ужасно хочется прочесть. Что бы я дал за вас! Но я знаю, что это подлость, и сам себя надуваешь. Устал работать – переделывать, отделывать дочиста, и хочется, чтобы кто‑нибудь похвалил и можно бы не работать больше. Не знаю, будет ли хорошо. Редко вижу в таком свете, чтобы все мне нравилось. Но написано уж так много и отделано, и круг почти сведен, и так уж устал переделывать, что в 20 числах хочу ехать в Москву и сдать в катковскую типографию. Я раздумал утруждать вас. Очень благодарю вас, но надо самому держать корректуры*.
Ваш всей душой Л. Толстой.
1874 г. Марта 6. Ясная Поляна.
Очень радуюсь, дорогой Николай Николаевич, тому, что наши дела устроились так, что вам развязаны руки для работы по сердцу, и очень благодарен вам, что вы мне написали об этом*. Я очень бестолковый и переменчивый человек, но не в привязанностях, и все, что вас касается, как человека, живо интересует меня, не говоря о том, что я теперь радуюсь вашей свободе, потому что вы не будете размениваться на мелкую монету.
Я вчера приехал из Москвы и отдал в типографию часть рукописи, листов на 7. Всего будет листов 40. Надеюсь все напечатать до мая. В Москве же я в первый раз прочел несколько глав дочери Тютчева* и Ю. Самарину. Я выбрал их обоих, как людей очень холодных, умных и тонких, и мне показалось, что впечатления произвело мало; но я от этого не только не разлюбил, но еще с большим рвением принялся доделывать и переделывать. Я думаю, что будет хорошо, но не понравится и успеха не будет иметь, потому что очень просто. Ю. Самарин взялся держать корректуру. Этому я очень рад, но я и сам буду держать.
Получил я с месяц тому назад диплом из Академии наук на избрание меня членом*. Признаюсь, что это польстило мне, несмотря на то, что Пушкин не был членом*, а Пыпин – член. Надо, кажется, написать благодарность и послать сочинения, тем более, что я вижу по «Запискам Академии»* и Bulletins, которые мне присылают, что это делают. Будьте так добры, напишите мне черновое такое письмо, если это нужно; а то я не знаю.
Что ваши планы на лето? Можно ли надеяться увидать вас в Ясной?
Ваш Л. Толстой.
1874 г. Марта 6. Ясная Поляна.
Любезный друг! Если я и так давно не писал вам, и не приехал в Москву, чтобы повидаться с вами, то все‑таки я так же, еще более искренно, чем всегда, по своему чувству называю вас дорогим и любезным другом. Дня не проходило, чтобы это последнее столь важное и тяжелое для вас время* я не думал и мы с женой не говорили про вас. Я не стану в письме говорить вам про ваши чувства, какими я их предполагаю, но я уверен, что верно угадываю их, иначе бы я не любил вас, но все‑таки я бы дорого дал, чтобы услыхать от вас подтверждение в том, что я не ошибаюсь, и понять новые оттенки, которые, может быть, ускользнули от меня. Давно уж, очень давно, я собирался писать вам только за тем, чтобы вы знали, что не горе (не знаю как назвать) – тяжелое пережитое и переживаемое вами время жизни отозвалось в моей душе, несмотря на то, что мы так редко видимся и пишем. Ваше положение мне представляется так: есть машина – очень хорошая, полезная и т. д., но машина, с которой обращаются все и всегда посредством длинных стальных ручек так, чтобы не повредить себе пальцы; но к этой машине нужны еще такие работники, которые бы действовали около нее и руками: и вы взялись быть таким работником и, разумеется, вы, как вас бог создал, стали ворочаться в машине не руками, а сердцем, и вам размозжило сердце или кусочек его. И я знаю, что это так, и мне всей душой жалко вас; если бы я сомневался, что моя дружба к вам изменилась, я бы уверился в ней по тому, как мне больно за вас. Если вам приятно это, напишите мне, если нет, ничего не пишите. Я вчера вернулся из Москвы и говорил о вас с К. Тютчевой, которая мне всегда особенно мила за то, что она вас понимает и любит.