Я никогда не получал такой дорогой для меня награды за мои литературные труды, как этот чудный вечер. И какой милый Рубинштейн!* Поблагодарите его еще раз за меня. Он мне очень понравился. Да и все эти жрецы высшего в мире искусства, заседавшие за пирогом, оставили мне такое чистое и серьезное впечатление. А уж о том, что происходило для меня в круглой зале, я не могу вспомнить без содрогания. Кому из них можно послать мои сочинения, то есть у кого нет и кто их будет читать?
Вещи ваши еще не смотрел*, но, когда примусь, буду – нужно ли вам, или не нужно – писать свои суждения и смело, потому что я полюбил ваш талант. Прощайте, дружески жму вашу руку.
Ваш Л. Толстой.
Про какой портрет мне говорил Рубинштейн?* Ему я рад прислать, попросив его о том же, но для консерватории это что‑то не то.
1877 г. Января 10...11. Ясная Поляна.
Дорогой Афанасий Афанасьевич!
Повинную голову ни секут, ни рубят! А я уж так чувствую свою голову повинною перед вами, как только можно. Но, право, я в Москве нахожусь в условиях невменяемости. Нервы расстроены, часы превращаются в минуты, и, как нарочно, являются те самые люди, которые мне не нужны, чтобы помешать видеть того, кого нужно*. Но, пожалуйста, не наказывайте меня за мою вину, во‑первых, тем, чтобы не извинить меня перед любезным Дмитрием Петровичем*, во‑вторых, тем, чтобы не писать мне; в‑третьих, и главное – чтобы не исполнить ваше намерение, если оно не изменилось – побывать у нас из Москвы.
На праздниках у нас был Страхов, и вам, верно, икалось – мы часто поминали вас, и ваши слова, и мысли, и ваши стихи. Последнее «В звездах» я прочел ему из вашего письма, и он пришел в такое же восхищение, как и я. В «Русском вестнике» перечли мы его с женою еще. Это одно из лучших стихотворений, которые я знаю*.
С Страховым же я всегда говорю часто про вас, потому что мы родня все трое по душе.
Что ваша служба?* Есть ли надежда на награду? Что Петр Афанасьевич?* Нет ли известий? Передайте наш поклон Марье Петровне и Оленьке и не забывайте меня и не сердитесь и любите так же, как мы вас любим.
Ваш Л. Толстой.
1877 г. Января 25…26. Ясная Поляна.
Дорогой Николай Николаич, очень вам благодарен за известие о жене и за ваши заботы о ней*. Я очень доволен. Боткин не нашел в ее состоянии ничего опасного, а я, должен признаться, уже пережил в воображении такие ужасы. Она приехала веселая, оживленная и с такими хорошими вестями.
Успех последнего отрывка «Анны Карениной» тоже, признаюсь, порадовал меня*. Я никак этого не ждал и, право, удивляюсь и тому, что такое обыкновенное и ничтожное нравится, и еще больше тому, что, убедившись, что такое ничтожное нравится, я не начинаю писать сплеча, что попало, а делаю какой‑то самому мне почти непонятный выбор. Это я пишу искренно, потому что вам, и тем более, что, послав на январскую книжку корректуры*, я запнулся на февральской книжке* и мысленно еще только выбираюсь из этого запнутия. Тургенева я не читал*, но истинно жалею, судя по всему, что слышу, что этот ключ чистой и прекрасной воды засорился такой дрянью. Если бы он просто вспомнил какой‑нибудь свой день подробно и описал бы его, все бы пришли в восхищенье.
Как ни пошло это говорить, но во всем в жизни, и в особенности в искусстве, нужно только одно отрицательное качество‑не лгать.
В жизни ложь гадка, но не уничтожает жизнь, она замазывает ее гадостью, но под ней все‑таки правда жизни, потому что чего‑нибудь всегда кому‑нибудь хочется, от чего‑нибудь больно или радостно, но в искусстве ложь уничтожает всю связь между явлениями, порошком все рассыпается.
Что вы делаете? то есть пишете? Пришлите же мне свои статьи «Гражданина»*. Дай вам бог досуга и желанья.
Я давно не был так равнодушен к философским вопросам, как нынешний год, и льщу себя надеждой, что это хорошо для меня. Очень хочется поскорее кончить и начать новое.
Прощайте, жена вам кланяется.
Ваш Л. Толстой.
1877 г. Февраля 5...9. Ясная Поляна.
Необходимо отвечать вам на три пункта, дорогой друг Alexandrine. Первое, благодарить вас – и верьте, что я словами не могу выразить, как я благодарен вам – за ваши заботы о Соне и переданные вами слова Боткина. Я и Боткина полюбил за это. Он славный должен быть человек.
Второе, сказать вам, что страх наш о Сереже прошел: он бегает и учится; только, боюсь, потерял крови больше, чем следовало, от пиявок.
Третье то, что вы меня обижаете, предполагая во мне fausse honte* в вопросах религии. Я как‑то писал Урусову* от всей души и повторю это вам: для меня вопрос религии такой же вопрос, как для утопающего вопрос о том, за что ему ухватиться, чтобы спастись от неминуемой гибели, которую он чувствует всем существом cвоим. И религия уже года два для меня представляется этой возможностью спасения. Поэтому fausse honte места быть не может. А дело в том, что как только я ухвачусь за эту доску, я тону с нею вместе. И еще кое‑как je surnage*, пока я не берусь за эту доску. Если вы спросите меня, что́ мешает мне, я не скажу вам, потому что боялся бы поколебать вашу веру. А я знаю, что это высшее благо. Я знаю, что вы улыбнетесь тому, чтобы могли мои сомнения поколебать вас; но тут дело не в том, кто лучше рассуждает, а в том, чтобы не потонуть, и потому я не стану вам говорить, а буду радоваться на вас и на всех, кто плывут в той лодочке, которая не несет меня. У меня есть приятель, ученый, Страхов, и один из лучших людей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи друг на друга нашими религиозными взглядами; мы оба убеждены, что философия ничего не дает, что без религии жить нельзя, а верить не можем. И нынешний год летом мы собираемся с ним в Оптину пустынь. Там я монахам расскажу все причины, по которым не могу верить.
Целую вашу руку. Соня кланяется.
Ваш Л. Толстой.
1877 г. Марта 11...12. Ясная Поляна.
Дорогой Афанасий Афанасьевич!
Диктую Сереже письмо вам*, потому что голова болит. Очень радуюсь, что суждение ваше о стихах Кулябки было благоприятное и почти такое же, как и мое*. Я покажу ему ваши слова и буду поощрять его к работе. Я знаю, что для того, чтобы вышло из него что‑нибудь, нужно многое такое, о чем не узнаешь не только из стихов, но и даже из самых близких сношений. Но есть хоть одна черта, указывающая на поэта, и не невозможно. И то хорошо.
Длинного письма от вас не получал*, и вы не поверите, как меня огорчает мысль, что оно пропало. Писать я начал через Сережу больше из шалости. Они, дети, пришли после ученья, и я заставил Таню под диктовку написать французское письмо Готье*, а Сережа подвернулся, я ему стал диктовать вам. Правда, что голова болит и мешает работать, что особенно досадно, потому что работа не только приходит, но пришла к концу. Остается только эпилог. И он очень занимает меня*.
«Новь» я прочел первую часть и вторую перелистывал. Не мог прочесть от скуки. В конце он заставляет говорить Паклина, что несчастье России в особенности в том, что все здоровые люди дурны, а хорошие люди нездоровы*. В этом и мое и его собственное суждение о романе. Автор нездоров, а его сочувствия с нездоровыми людьми, и здоровым он не сочувствует, и потому, называя то, что он есть сам, и потому то, что он любит, хорошим, он говорит: «Какое несчастье, что все здоровые дурны, а хорошие нездоровы».
Одно, в чем он мастер такой, что руки отнимаются после него касаться этого предмета, – это природа. Две‑три черты, и пахнет. Этих описаний наберется 1½ страницы, и только это и есть. Описания же людей, это все описания с описаний. Прочтя ваше письмо с обещанием быть у нас в мае, мы оба с женой ахнули, как еще далеко до мая. А прошло 3 дня, показались птицы и ручьи, и уже май кажется на дворе. Наш душевный поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
1877 г. Марта 22...23. Ясная Поляна.
Вы не поверите, как мне радостно ваше одобрение моего писанья, дорогой Афанасий Афанасьевич, и вообще ваши письма*.
Вы пишете, что в «Русском вестнике» напечатали Толстого, а ваше «Искушение» лежит у них*. Такой тупой и мертвой редакции нет другой. Они мне ужасно опротивели не за меня, а за других. Как в казаки? Каким же чином? И зачем в Белой Церкви? Меня Петр Афанасьевич ужасно интересует*.
Голова моя лучше теперь, но насколько она лучше, настолько я больше работаю. Март, начало апреля самые мои рабочие месяцы, и я все продолжаю быть в заблуждении, что то, что я пишу, очень важно, хотя и знаю, что через месяц мне будет совестно это вспоминать.
Заметили ли вы, что теперь вдруг вышла линия, что все пишут стихи, очень плохие, но пишут все. Мне штук 5 новых поэтов представилось. Извините за бестолковость и краткость письма. Хотелось только вам написать, чтоб вы помнили, что вас и любят и ждут в Ясной Поляне. Наш поклон вашим.
Л. Толстой.
1877 г. Апреля 5. Ясная Поляна. 5 апреля 1877 г.
Вы не поверите, какую истинную и редкую радость мне доставило чудесное письмо ваше*, дорогой Сергей Александрович. Читая его, я переживал свои старые школьные времена, которые всегда останутся одним из самых дорогих, в особенности, чистых воспоминаний. Воображаю, каких вы наделали и наделаете чудес. Я у всех спрашиваю, для чего нужны школы. Обращаясь к вам, я могу иначе спросить: на чем основывается то наслаждение, та несомненная уверенность, что делаешь такое дело, которое не важнее всех других, но не менее важно, чем какое бы то ни было?
Я получал самые разнообразные ответы и никогда тот, который я себе давал и даю и который, мне кажется, вы дадите. Попробуйте ответить, не читая моего, не сойдемся ли мы.