Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 9 Анна Каренина (стр. 44 из 93)

– Главное же, чего он хочет… хочет, чтобы ты не страдала.

– Это невозможно! Ну?

– Ну, и самое законное – он хочет, чтобы дети ваши имели имя.

– Какие же дети? – не глядя на Долли и щурясь, сказала Анна.

– Ани и будущие…

– Это он может быть спокоен, у меня не будет больше детей.

– Как же ты можешь сказать, что не будет?..

– Не будет, потому что я этого не хочу.

И, несмотря на все свое волнение, Анна улыбнулась, заметив наивное выражение любопытства, удивления и ужаса на лице Долли.

– Мне доктор сказал после моей болезни…

– Не может быть! – широко открыв глаза, сказала Долли. Для нее это было одно из тех открытий, следствия и выводы которых так огромны, что в первую минуту только чувствуется, что сообразить всего нельзя, но что об этом много и много придется думать.

Открытие это, вдруг объяснившее для нее все те непонятные для нее прежде семьи, в которых было только по одному и по два ребенка, вызвало в ней столько мыслей, соображений и противоречивых чувств, что она ничего не умела сказать и только широко раскрытыми глазами удивленно смотрела на Анну. Это было то самое, о чем она мечтала еще нынче дорогой, но теперь, узнав, что это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что это было слишком простое решение слишком сложного вопроса.

– N'est ce pas immoral?[74] –только сказала она, помолчав.

– Отчего? Подумай, у меня выбор из двух: или быть беременною, то есть больною, или быть другом, товарищем своего мужа, все равно мужа, – умышленно поверхностным и легкомысленным тоном сказала Анна.

– Ну да, ну да, – говорила Дарья Александровна, слушая те самые аргументы, которые она сама себе приводила, и не находя в них более прежней убедительности.

– Для тебя, для других, – говорила Анна, как будто угадывая ее мысли, – еще может быть сомнение; но для меня… Ты пойми, я не жена; он любит меня до тех пор, пока любит. И что ж, чем я поддержу его любовь? Вот этим?

Она вытянула белые руки пред животом.

С необыкновенною быстротой, как это бывает в минуты волнения, мысли и воспоминания толпились в голове Дарьи Александровны. «Я, – думала она, – не привлекала к себе Стиву; он ушел от меня к другим, и та первая, для которой он изменил мне, не удержала его тем, что она была всегда красива и весела. Он бросил ту и взял другую. И неужели Анна этим привлечет и удержит графа Вронского? Если он будет искать этого, то найдет туалеты и манеры еще более привлекательные и веселые. И как ни белы, как ни прекрасны ее обнаженные руки, как ни красив весь ее полный стан, ее разгоряченное лицо из‑за этих черных волос, он найдет еще лучше, как ищет и находит мой отвратительный, жалкий и милый муж».

Долли ничего не отвечала и только вздохнула. Анна заметила этот вздох, высказывавший несогласие, и продолжала. В запасе у ней были еще аргументы, уже столь сильные, что отвечать на них ничего нельзя было.

– Ты говоришь, что это нехорошо? Но надо рассудить, – продолжала она. – Ты забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не говорю про страдания, я их не боюсь. Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться матери, отца, своего рождения.

– Да ведь для этого‑то и нужен развод.

Но Анна не слушала ее. Ей хотелось договорить те самые доводы, которыми она столько раз убеждала себя.

– Зачем же мне дан разум, если я не употреблю его на то, чтобы не производить на свет несчастных?

Она посмотрела на Долли, но, не дождавшись ответа, продолжала:

– Я бы всегда чувствовала себя виноватою пред этими несчастными детьми, – сказала она. – Если их нет, то они не несчастны по крайней мере, а если они несчастны, то я одна в этом виновата.

Это были те самые доводы, которые Дарья Александровна приводила самой себе; но теперь она слушала и не понимала их. «Как быть виноватою пред существами не существующими?» – думала она. И вдруг ей пришла мысль: могло ли быть в каком‑нибудь случае лучше для ее любимца Гриши, если б он никогда не существовал? И это ей показалось так дико, так странно, что она помотала головой, чтобы рассеять эту путаницу кружащихся сумасшедших мыслей.

– Нет, я не знаю, это не хорошо, – только сказал она с выражением гадливости на лице.

– Да, но ты не забудь, что ты и что я… И кроме того, – прибавила Анна, несмотря на богатство своих доводов и на бедность доводов Долли, как будто все‑таки сознаваясь, что это не хорошо, – ты не забудь главное, что я теперь нахожусь не в том положении, как ты. Для тебя вопрос: желаешь ли ты не иметь более детей, а для меня: желаю ли иметь я их. И это большая разница. Понимаешь, что я не могу этого желать в моем положении.

Дарья Александровна не возражала. Она вдруг почувствовала, что стала уж так далека от Анны, что между ними существуют вопросы, в которых они никогда не сойдутся и о которых лучше не говорить.

XXIV

– Так тем более тебе надо устроить свое положение если возможно, – сказала Долли.

– Да, если возможно, – сказала Анна вдруг совершенно другим, тихим и грустным голосом.

– Разве невозможен развод? Мне говорили, что муж твой согласен.

– Долли! Мне не хочется говорить про это.

– Ну, не будем, – поспешила сказать Дарья Александровна, заметив выражение страдания на лице Анны. Я только вижу, что ты слишком мрачно смотришь.

– Я? Нисколько. Я очень весела и довольна. Ты видела, je fais des passions[75]. Весловский…

– Да, если правду сказать, мне не понравился тон Весловского, – сказала Дарья Александровна, желая переменить разговор.

– Ах, нисколько! Это щекотит Алексея и больше ничего; но он мальчик и весь у меня в руках; ты понимаешь, я им управляю, как хочу. Он все равно, что твой Гриша… Долли! – вдруг переменила она речь, – ты говоришь, что я мрачно смотрю. Ты не можешь понимать. Это слишком ужасно. Я стараюсь вовсе не смотреть.

– Но, мне кажется, надо. Надо сделать все, что можно.

– Но что же можно? Ничего. Ты говоришь, выйти замуж за Алексея и что я не думаю об этом. Я не думаю Об этом!! – повторила она, и краска выступила ей на лицо. Она встала, выпрямила грудь, тяжело вздохнула и стала ходить своею легкою походкой взад и вперед по комнате, изредка останавливаясь. – Я не думаю? Нет дня, часа, когда бы я не думала и не упрекала себя за то, что думаю… потому что мысли об этом могут с ума свести. С ума свести, – повторила она. – Когда я думаю об этом, то я уже не засыпаю без морфина. Но хорошо. Будем говорить спокойно. Мне говорят – развод. Во‑первых, он не даст мне его. Он теперь под влиянием графини Лидии Ивановны.

Дарья Александровна, прямо вытянувшись на стуле, со страдальчески‑сочувствующим лицом следила, поворачивая голову, за ходившею Анной.

– Надо попытаться, – тихо сказала она.

– Положим, попытаться. Что это значит? – сказала она, очевидно мысли, тысячу раз передуманные и наизусть заученные. – Это значит, мне, ненавидящей его, но все‑таки признающей себя виноватою пред ним, – и я считаю его великодушным, – мне унизиться писать ему… Ну, положим, я сделаю усилие, сделаю это. Или я получу оскорбительный ответ, или согласие. Хорошо, я получила согласие… – Анна в это время была в дальнем конце комнаты и остановилась там, что‑то делая с гардиной окна. – Я получу согласие, а сы… сын? Ведь они мне не отдадут его. Ведь он вырастет, презирая меня, у отца, которого я бросила. Ты пойми, что я люблю, кажется, равно, но обоих больше себя, два существа – Сережу и Алексея.

Она вышла на середину комнаты и остановилась пред Долли, сжимая руками грудь. В белом пеньюаре фигура ее казалась особенно велика и широка. Она нагнула голову и исподлобья смотрела сияющими мокрыми глазами на маленькую, худенькую и жалкую в своей штопаной кофточке и ночном чепчике, всю дрожавшую от волнения Долли.

– Только эти два существа я люблю, и одно исключает другое. Я не могу их соединить, а это мне одно нужно. А если этого нет, то все равно. Все, все равно. И как‑нибудь кончится, и потому я не могу, не люблю говорить про это. Так ты не упрекай меня, не суди меня ни в чем. Ты не можешь со своею чистотой понять всего того, чем я страдаю.

Она подошла, села рядом с Долли и, с виноватым выражением вглядываясь в ее лицо, взяла ее за руку.

– Что ты думаешь? Что ты думаешь обо мне? Ты не презирай меня. Я не стою презрения. Я именно несчастна. Если кто несчастен, так это я, – выговорила она и, отвернувшись от нее, заплакала.

Оставшись одна, Долли помолилась богу и легла в постель. Ей всею душой было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она не могла себя заставит думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком‑то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.

Анна между тем, вернувшись в свой кабинет, взяла рюмку и накапала в нее несколько капель лекарства, в котором важную часть составлял морфин, и, выпив и посидев несколько времени неподвижно, успокоенная, с спокойным и веселым духом пошла в спальню.

Когда она вошла в спальню, Вронский внимательно посмотрел на нее. Он искал следов того разговора, который, он знал, она, так долго оставаясь в комнате Долли должна была иметь с нею. Но в ее выражении, возбужденно‑сдержанном и что‑то скрывающем, он ничего не нашел, кроме хотя и привычной ему, но все еще пленяющей его красоты, сознания ее и желания, чтоб она на него действовала. Он не хотел спросить ее о том, что они говорили, но надеялся, что она сама скажет что‑нибудь. Но она сказала только:

– Я рада, что тебе понравилась Долли. Не правда ли?

– Да ведь я ее давно знаю. Она очень добрая, кажется, mais excessivement terre‑à‑terre[76]. Но все‑таки я очень был рад.

Он взял руку Анны и посмотрел ей вопросительно в глаза.