В таком же точно положении находился и второй – одиннадцатилетний черноглазый, поэтического вида мальчик Миша, и в еще более ошалевшем от влюбленности состоянии находился третий – толстый белокурый широкорожий бутуз Вася, с блестящими узкими серыми глазенками, ни на минуту не спускавшимися с лица и рта говорившей кузины. Только пятилетний Анатолий Анатолиевич, сидевший у Веры на коленях, очевидно не был восхищен так же, как остальные. Он был совершенно равнодушен и не понимал, из чего они так волновались. Ну, кузина, ну, Вера, ну, держит на коленях, ну, колени такие же, как у няни. Платье на груди атласное и часы. Это хорошо. Но все‑таки ничего особенного, и, главное, ничего этого есть нельзя, а уже пора.
Атмосфера обожания, в которой она себя чувствовала, возбуждала Веру. Она и была из тех, которые особенно чутки и легко возбуждаются восхищением людей, да и избалована она была этим и любила это, и теперь ей было очень хорошо. Она видела, что ей восхищаются. И от этого она всей душой любила теперь этих милых детей. А дети чувствовали, что она любила их, и от этого еще больше восхищались и т. д. Круг был замкнут, и любовного электричества набиралось все больше и больше.
Вера рассказывала им про то, как в Италии она один раз отняла собаку у мальчиков, которые мучали ее.
– Как же они перестали? – спросил неожиданно Вася, широкорожий белокурый бутуз.
Вера оглянулась на него, и все оглянулись на него, и бутуз начал краснеть, краснеть. Казалось, нельзя было больше покраснеть, но кровь еще и еще приливала, и сырость начинала выступать у него на лбу и в глазах. Он сидел не шевелясь, только вжимая шею в плечи, очевидно чувствуя, что при малейшем движении он погибнет.
– Да, разумеется, Вера сказала, чтобы они перестали, они и перестали, – с несомненным убеждением того, что приказания Веры никто в мире не мог ослушаться, сказала Саша.
Вера поспешила отвести глаза от погибающего от конфуза бутуза и продолжала разговор.
– Ну, барышня, они с вами и время забыли, – сказала няня, входя. – Пожалуйте, Анатолий Анатольич. Мамаша приказали гулять.
Вошла и швейцарка за детьми. Но все дети с досадой отворачивались от швейцарки, держась за Веру, и, чтобы ни на минуту не нарушать близость с нею, только с ней пошли в сад. Швейцарка с упреком и досадой посмотрела на Веру, не только отвлекшую от нее детей, но вызывавшую даже недоброжелательность к ней.
В это время в кухне шло сильное волнение и напряженная работа.
– А кто его знал, что они приедут. Мне только нынче сказали, – говорила Матрена Петровна, облокотившись на шкап и куря папиросу.
– Какое же жаркое будет, коли сейчас убить, сейчас зажарить, – говорил повар в куртке и колпаке, – да и то нет.
– Как нет? Вот эту у бабы возьми, а своих двоих ловят.
– Ну, давай ее сюда, – сказал повар бабе, державшей курицу.
– Вы уж, Матрена Петровна, прибавьте пятачок.
– Ну давай сюда.
Повар взял курицу и нож и, отхватив ей голову, бросил ее на пол, где она начала прыгать, обливая кирпичи пола кровью.
– Что ж он своих не несет? Евдоким! – крикнул он и вышел из кухни.
Недалеко от кухни, у сиреневого куста, малый, мужик, подходил, расставив руки, к двум курицам, одной белой и другой черной, которые, подрагивая ожерельями, ходили у куста. Кухарка, держа передник, шла с одной стороны.
– Ну чего же вы? – сказал повар, и, как только он сказал это, кухарка со всех ног бросилась прямо на черную курицу. Куры поняли, что дело касается их, и пустились бежать. Малый побежал наперерез и чуть было не догнал, но, увидав его, куры прибавили шагу и, миновав его, быстро отделились от кухарки. Они пробежали сквозь сиреневый куст и подбежали к забору. Малый бежал за ними; но куры отделялись все дальше и дальше. Малый стал отставать, и тогда кухарка сменила его. Уменьшившие было ход куры, увидав кухарку, отчаянно закудахтали и опять побежали шибче, шибче, так что за ними, казалось, не поспевали крепкие серые вытянутые ноги. Кухарка гналась за ними. Они опять обежали сиреневый куст, и опять кухарка остановилась. Она не могла бежать дальше и, ухватившись за грудь, тяжело дышала. Малый тотчас же сменил ее.
– Не давай ей отдыхать, пуще всего не давай отдыхать! – кричала кухарка. Малый бежал, стуча сапогами.
– Петрович! Хоть бы вы подсобили! Петрович! – обратилась кухарка к повару, когда куры опять были подогнаны к забору.
Повар улыбнулся, но, в то время как куры загибали назад у забора, он вдруг кинулся на черную курицу, перехватил ее, загнал в угол забора и, несмотря на отчаянный крик ее и всплеск крыльев, ухватил ее и торжественно поднял.
– Вот как командуют, а вы что без толку гоняете.
Упрек повара подействовал. Кухарка и малый заложились за белой курицей и, сменяясь и не давая ей отдыхать, загнали ее опять в сиреневый куст, и там кухарка, расставив руки, поймала и ее. И эти также были зарезаны. А зарезанная прежде уже щипалась малым на столе.
– Да уж вы возьмите, Матрена Петровна, отпустите, что ль. Баранчик, право, хорош, – говорил длинный мужик в разорванном на плече и подпоясанном обрывком зипуне, который с раннего утра стоял на дворе у телеги, на которой лежал связанный баран.
Матрена Петровна бросила папироску.
– Некогда сказать ей. Все занята с гостями. Пойду еще скажу.
– Тц, тц, – пощелкал языком мужик. – Известное дело. Кабы не нужда. Мне б что? А то корову проел! Вот последнюю проем, – говорил мужик, обращаясь к лакею, пришедшему с ведром к водяной бочке.
– А что ж, почем мука?
– Надысь была шесть гривен.
– Руб шесть гривен.
– Да уж рубль‑то мы не говорим. Овцу на пуд сменяешь. А надолго ли? Семь душ.
– Да, беда. А ты откуда?
– Да мы ближние, из Телятинок.
– Так. – Лакею не хотелось идти в дом. – Это у вас, значит, охота собирается?
– Должно, у нас. Вечор по нашей деревне шли, шли, ровно полк. Этих собак, братец ты мой, как стадо. А сам бравый, золото так и горит.
– Это княжеские‑то? – спросил лакей.
– А то чьи ж? Яго.
– Сам‑то он где?
– Сказывали, в Покровском стал.
– Тоже к нам ожидают, – оказал лакей.
– О‑о‑о! – сказал мужик полуодобрительно, полуудивленно.
Лакей хотел что‑то поговорить, но его кликнули, и он убежал.
Мужик дождался‑таки. Барана взяли. Мужик сам зарезал его в сарае, снял с него овчину и, шлепнув ее в ящик телеги, стал дожидаться денег.
В шесть часов из кур были сделаны котлеты, баранина зажарена, и обед готов.
За столом было две четы, Вера, четверо детей, швейцарка и русский учитель, воспитанник духовной академии, живший в доме. Разговор завязался общий – о погоде, о музыке, о тете Насте, об экскурсиях в горы. Все, кроме детей, гувернантки и учителя, участвовали в нем. Центром разговора была Вера. Она очевидно кокетничала и с детьми, и с теткой, и с дядей Анатолием Дмитриевичем, у которого губы морщились в улыбку, когда он, глядя на нее, говорил с ней, и даже с учителем, молчание которого и постоянно устремленные на нее, тоже восхищенные взгляды беспокоили ее. Ей нужно было знать, что и он покорен. И она изредка взглядывала на него, как бы поверяя, тут ли он и пойман ли так же, как другие.
Недовольна ей была только Варвара Николаевна, которая, заметив впечатление, какое она производила на ее мужа, особенно ласково улыбалась ей, чтобы скрыть свое недоброжелательство, и особенно недовольна, до ненависти, была ею швейцарка, которая осудила в ней все – от серег до произношения.
И действительно, Вера была не совсем натуральна, она сама чувствовала это, но не могла изменить того тона, в который попала, и при том подъеме духа, в котором она находилась. Она рассказывала, например, про свои экскурсии с отцом и о том, как она с ним обходилась, как с ребенком, одевала, кормила его.
– А то папа все забудет, – и т. д. Это было не совсем натурально, а было что‑то «милашное», как называли ее братья, сентиментальность, но не могла удержаться.
В середине обеда вбежал с испугом лакей, объявив, что князь приехал в коляске.
– Ну, хорошо. Что ж ты, как шальной, бежишь? Проси, – с досадой сказал Анатолий Дмитриевич и пошел навстречу князю. Так же как лакею не надо было бегать, так и хозяину не надо было замечать этого.
Вошел князь, молодой, красивый человек. Ему всех представили, дали чаю. Он беседовал с дамами о погоде и охоте и поглядывал на Веру. Нельзя было этого не делать, когда она была в комнате и улыбалась. А она не только улыбалась, но смеялась с детьми своим бодрым, густым и заразительным смехом.
Через два часа, уже после обеда князя, мужик дождался денег. Он не ел с утра и, покачивая головой и вздыхая, смотрел на приготовление господского обеда. Под конец он не выдержал и попросил у кухарки хлеба.
– Кабы знать, с собой бы захватил.
– Иди похлебай, – сказала кухарка и налила ему в чашку квасу и отрезала ломоть хлеба. Поевши, он дожидал терпеливо и дождался. Вечером ему вынесли рубль восемь гривен. Он поблагодарил и, заложив соломкой окровавленную овчину, подложив под себя и отодвинув мешок, сел в телегу и потащился на своей буренькой кобыленке прямо к лавке за мукой. Князь пробыл недолго, не более часа, и, согласившись завтра съезжаться у Лисьих Переяр, распростился, особенно весело улыбаясь Вере, выражая надежду свидеться завтра и доставить ей удовольствие, и, провожаемый хозяином, вышел на крыльцо.
– Что за погода, как лето! И какая красота эти желтые листья – золото.
– Сухо только для охоты. Ну да что делать. Ждать нельзя.
Грузный кучер с задом, расширенным юбкой, проговорив: «Вперед!», тронул вожжами.
Сытая четверня вороных трехвершковых лошадей двинула, как перышко, коляску. Князь сел и уехал.
По дороге он нагнал мужика, продавшего барана. Мужик спал и не свернул лошади. Кучер присадил, взяв на время вожжи в одну руку, и ловко попал кнутом по шее мужика. Мужик встрепенулся, но не успел глаз протереть, как коляска промчалась со своим ровным топотом четверки по крепкой дороге.