– Отчего ж переменились мысли? – спросил Лорис‑Меликов, – не понравились русские?
Хаджи‑Мурат помолчал.
– Нет, не понравились, – решительно сказал он и закрыл глаза. – И еще было дело такое, что я захотел принять хазават.
– Какое же дело?
– А под Цельмесом мы с ханом столкнулись с тремя мюридами: два ушли, а третьего я убил из пистолета. Когда я подошел к нему, чтоб снять оружие, он был жив еще. Он поглядел на меня. «Ты, говорит, убил меня. Мне хорошо. А ты мусульманин, и молод и силен, прими хазават. Бог велит».
– Что ж, и ты принял?
– Не принял, а стал думать, – сказал Хаджи‑Мурат и продолжал свой рассказ. – Когда Гамзат подступил к Хунзаху, мы послали к нему стариков и велели сказать, что согласны принять хазават, только бы он прислал ученого человека растолковать, как надо держать его. Гамват велел старикам обрить усы, проткнуть ноздри, привесить к их носам лепешки и отослать их назад. Старики сказали, что Гамзат готов прислать шейха, чтобы научить нас хазавату, но только с тем, чтобы ханша прислала к нему аманатом своего меньшого сына. Ханша поверила и послала Булач‑Хана к Гамзату. Гамзат принял хорошо Булач‑Хана и прислал к нам звать к себе и старших братьев. Он велел сказать, что хочет служить ханам так же, как его отец служил их отцу. Ханша была женщина слабая, глупая и дерзкая, как и все женщины, когда они живут по своей воле. Она побоялась послать обоих сыновей и послала одного Умма‑Хана. Я поехал с ним. Нас за версту встретили мюриды и пели, и стреляли, и джигитовали вокруг нас. А когда мы подъехали, Гамзат вышел из палатки, подошел к стремени Умма‑Хана и принял его, как хана. Он сказал: «Я не сделал вашему дому никакого зла и не хочу делать. Вы только меня не убейте и не мешайте мне приводить людей к хазавату. А я буду служить вам со всем моим войском, как отец мой служил вашему отцу. Пустите меня жить в вашем доме. Я буду помогать вам моими советами, а вы делайте, что хотите». Умма‑Хан был туп на речи. Он не знал, что сказать, и молчал. Тогда я сказал, что если так, то пускай Гамзат едет в Хунзах. Ханша и хан с почетом примут его. Но мне не дали досказать, и тут в первый раз я столкнулся с Шамилем. Он был тут же, подле имама. «Не тебя спрашивают, а хана», – сказал он мне. Я замолчал, а Гамзат проводил Умма‑Хана в палатку. Потом Гамзат позвал меня и велел с своими послами ехать в Хунзах. Я поехал. Послы стали уговаривать ханшу отпустить к Гамзату и старшего хана. Я видел измену и сказал ханше, чтобы она не посылала сына. Но у женщины ума в голове – сколько на яйце волос. Ханша поверила и велела сыну ехать. Абунунцал не хотел. Тогда она сказала: «Видно, ты боишься». Она, как пчела, знала, в какое место больнее ужалить его. Абунунцал загорелся, не стал больше говорить с ней и велел седлать. Я поехал с ним. Гамзат встретил нас еще лучше, чем Умма‑Хана. Он сам выехал навстречу за два выстрела под гору. За ним ехали конные с значками, пели «Ля илляха иль алла», стреляли, джигитовали. Когда мы подъехали к лагерю, Гамзат ввел хана в палатку. А я остался с лошадьми. Я был под горой, когда в палатке Гамзата стали стрелять. Я подбежал к палатке. Умма‑Хан лежал ничком в луже крови, а Абунунцал бился с мюридами. Половина лица у него была отрублена и висела. Он захватил ее одной рукой, а другой рубил кинжалом всех, кто подходил к нему. При мне он срубил брата Гамзата и намернулся уже на другого, но тут мюриды стали стрелять в него, и он упал.
Хаджи‑Мурат остановился, загорелое лицо его буро покраснело, и глаза налились кровью.
– На меня нашел страх, и я убежал.
– Вот как? – сказал Лорис‑Меликов. – Я думал, что ты никогда ничего не боялся.
– Потом никогда; с тех пор я всегда вспоминал этот стыд, и когда вспоминал, то уже ничего не боялся.
– А теперь довольно. Молиться надо, – сказал Хаджи‑Мурат, достал из внутреннего, грудного кармана черкески брегет Воронцова, бережно прижал пружинку и, склонив набок голову, удерживая детскую улыбку, слушал. Часы прозвонили двенадцать ударов и четверть.
– Кунак Воронцов пешкеш, – сказал он, улыбаясь. – Хороший человек.
– Да, хороший, – сказал Лорис‑Меликов. – И часы хорошие. Так ты молись, а я подожду.
– Якши, хорошо, – сказал Хаджи‑Мурат и ушел в спальню.
Оставшись один, Лорис‑Меликов записал в своей книжечке самое главное из того, что рассказывал ему Хаджи‑Мурат, потом закурил папиросу и стал ходить взад и вперед по комнате. Подойдя к двери, противоположной спальне, Лорис‑Меликов услыхал оживленные голоса по‑татарски быстро говоривших о чем‑то людей. Он догадался, что это были мюриды Хаджи‑Мурата, и, отворив дверь, вошел к ним.
В комнате стоял тот особенный, кислый, кожаный запах, который бывает у горцев. На полу на бурке, у окна, сидел кривой рыжий Гамзало, в оборванном, засаленном бешмете, и вязал уздечку. Он что‑то горячо говорил своим хриплым голосом, но при входе Лорис‑Меликова тотчас же замолчал и, не обращая на него внимания, продолжал свое дело. Против него стоял веселый Хан‑Магома и, скаля белые зубы и блестя черными, без ресниц, глазами, повторял все одно и то же. Красавец Элдар, засучив рукава на своих сильных руках, оттирал подпруги подвешенного на гвозде седла. Ханефи, главного работника и заведующего хозяйством, не было в комнате. Он на кухне варил обед.
– О чем это вы спорили? – спросил Лорис‑Меликов у Хан‑Магомы, поздоровавшись с ним.
– А он все Шамиля хвалит, – сказал Хан‑Магома, подавая руку Лорису. – Говорит, Шамиль – большой человек. И ученый, и святой, и джигит.
– Как же он от него ушел, а все хвалит?
– Ушел, а хвалит, – скаля зубы и блестя глазами, проговорил Хан‑Магома.
– Что же, и считаешь его святым? – спросил Лорис‑Меликов.
– Кабы не был святой, народ бы не слушал его, – быстро проговорил Гамзало.
– Святой был не Шамиль, а Мансур*, – сказал Хан‑Магома. – Это был настоящий святой. Когда он был имамом, весь народ был другой. Он ездил по аулам, и народ выходил к нему, целовал полы его черкески и каялся в грехах, и клялся не делать дурного. Старики говорили: тогда все люди жили, как святые, – не курили, не пили, не пропускали молитвы, обиды прощали друг другу, даже кровь прощали. Тогда деньги и вещи, как находили, привязывали на шесты и ставили на дорогах. Тогда и бог давал успеха народу во всем, а не так, как теперь, – говорил Хан‑Магома.
– И теперь в горах не пьют и не курят, – сказал Гамзало.
– Ламорой твой Шамиль, – сказал Хан‑Магома, подмигивая Лорис‑Меликову.
«Ламорой» было презрительное название горцев.
– Ламорой – горец. В горах‑то и живут орлы, – отвечал Гамзало.
– А молодчина! Ловко срезал, – оскаливая зубы, заговорил Хан‑Магома, радуясь на ловкий ответ своего противника.
Увидав серебряную папиросочницу в руке Лорис‑Меликова, он попросил себе покурить. И когда Лорис‑Меликов сказал, что им ведь запрещено курить, он подмигнул одним глазом, мотнув головой на спальню Хаджи‑Мурата, И сказал, что можно, пока не видят. И тотчас же стал курить, не затягиваясь и неловко складывая свои красные губы, когда выпускал дым.
– Нехорошо это, – строго сказал Гамзало и вышел из комнаты. Хан‑Магома подмигнул и на него и, покуривая, стал расспрашивать Лорис‑Меликова, где лучше купить шелковый бешмет и папаху белую.
– Что же, у тебя разве так денег много?
– Есть, достанет, – подмигивая, отвечал Хан‑Магома.
– Ты спроси у него, откуда у него деньги, – сказал Элдар, поворачивая свою красивую улыбающуюся голову к Лорису.
– А выиграл, – быстро заговорил Хан‑Магома, он рассказал, как он вчера, гуляя по Тифлису, набрел на кучку людей, русских денщиков и армян, игравших в орлянку. Кон был большой: три золотых и серебра много. Хан‑Магома тотчас же понял, в чем игра, и, позванивая медными, которые были у него в кармане, вошел в круг и сказал, что держит на все.
– Как же на все? Разве у тебя было? – спросил Лорис‑Меликов.
– У меня всего было двенадцать копеек, – оскаливая зубы, сказал Хан‑Магома.
– Ну, а если бы проиграл?
– А вот.
И Хан‑Магома указал на пистолет.
– Что же, отдал бы?
– Зачем отдавать? Убежал бы, а кто бы задержал, убил бы. И готово.
– Что же, и выиграл?
– Айя, собрал все и ушел.
Хан‑Магому и Элдара Лорис‑Меликов вполне понимал. Хан‑Магома был весельчак, кутила, не знавший, куда деть избыток жизни, всегда веселый, легкомысленный, играющий своею и чужими жизнями, из‑за этой игры жизнью вышедший теперь к русским и точно так же завтра из‑за этой игры могущий перейти опять назад к Шамилю. Элдар был тоже вполне понятен: это был человек, вполне преданный своему мюршиду, спокойный, сильный и твердый. Непонятен был для Лорис‑Меликова только рыжий Гамзало. Лорис‑Меликов видел, что человек этот не только был предан Шамилю, но испытывал непреодолимое отвращение, презрение, гадливость и ненависть ко всем русским; и потому Лорис‑Меликов не мог понять, зачем он вышел к русским. Лорис‑Меликову приходила мысль, разделяемая и некоторыми начальствующими лицами, что выход Хаджи‑Мурата и его рассказы о вражде с Шамилем был обман, что он вышел только, чтобы высмотреть слабые места русских и, убежав опять в горы направить силы туда, где русские были слабы. И Гамзало всем своим существом подтверждал это предположение. «Те и сам Хаджи‑Мурат, – думал Лорис‑Меликов, – умеют скрывать свои намерения, но этот выдает себя своей нескрываемой ненавистью».