Смекни!
smekni.com

Толстой Собрание сочинений том 14 произведения 1903-1910 (стр. 4 из 101)

Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки, – все было черно. «Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни», – думал я, невольно отыскивая чего‑нибудь живого среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой‑то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же «татарина», которого цветок я напрасно сорвал и бросил.

Куст «татарина» состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда‑то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все‑таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братий кругом его.

«Экая энергия! – подумал я. – Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».

И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история, часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая.

I

Это было в конце 1851‑го года.

В холодный ноябрьский вечер Хаджи‑Мурат въезжал и курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирно й аул Махкет.

Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из‑за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и женские и детские голоса снизу от фонтана.

Хаджи‑Мурат этот был знаменитый своими подвигами наиб Шамиля, не выезжавший иначе, как с своим значком в сопровождении десятков мюридов, джигитовавших вокруг него. Теперь, закутанный в башлык и бурку, из‑под которой торчала винтовка, он ехал с одним мюридом, стараясь быть как можно меньше замеченным, осторожно вглядываясь своими быстрыми черными глазами в лица попадавшихся ему по дороге жителей.

Въехав в середину аула, Хаджи‑Мурат поехал не по улице, ведшей к площади, а повернул влево, в узенький проулочек. Подъехав ко второй в проулочке, врытой в полугоре сакле, он остановился, оглядываясь. Под навесом перед саклей никого не было, на крыше же за свежесмазанной глиняной трубой лежал человек, укрытый тулупом. Хаджи‑Мурат тронул лежавшего на крыше человека слегка рукояткой плетки и цокнул языком. Из‑под тулупа поднялся старик в ночной шапке и лоснящемся, рваном бешмете. Глаза старика, без ресниц, были красны и влажны, и он, чтобы разлепить их, мигал ими. Хаджи‑Мурат проговорил обычное: «Селям алейкум», – и открыл лицо.

– Алейкум селям, – улыбаясь беззубым ртом, проговорил старик, узнав Хаджи‑Мурата, и, поднявшись на слои худые ноги, стал попадать ими в стоявшие подле трубы туфли с деревянными каблуками. Обувшись, он не торопясь надел в рукава нагольный сморщенный тулуп и полез задом вниз по лестнице, приставленной к крыше. И одеваясь и слезая, старик покачивал головой на тонкой сморщенной, загорелой шее и не переставая шамкал беззубым ртом. Сойдя на землю, он гостеприимно взялся за повод лошади Хаджи‑Мурата и правое стремя. Но быстро слезший с своей лошади ловкий, сильный мюрид Хаджи‑Мурата, отстранив старика, заменил его.

Хаджи‑Мурат слез с лошади и, слегка прихрамывая, вошел под навес. Навстречу ему из двери быстро вышел лет пятнадцати мальчик и удивленно уставился черными, как спелая смородина, блестящими глазами на приехавших.

– Беги в мечеть, зови отца, – приказал ему старик и, опередив Хаджи‑Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как Хаджи‑Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая женщина, в красном бешмете на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.

– Приход твой к счастью, – сказала она и, перегнувшись вдвое, стала раскладывать подушки у передней стены для сидения гостя.

– Сыновья твои да чтобы живы были, – ответил Хаджи‑Мурат, сняв с себя бурку, винтовку и шашку, и отдал их старику.

Старик осторожно повесил на гвозди винтовку и шашку подле висевшего оружия хозяина, между двумя большими тазами, блестевшими на гладко вымазанной и чисто выбеленной стене.

Хаджи‑Мурат, оправив на себе пистолет за спиною, подошел к разложенным женщиной подушкам и, запахивая черкеску, сел на них. Старик сел против него на свои голые пятки и, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху. Хаджи‑Мурат сделал то же. Потом они оба, прочтя молитву, огладили себе руками лица, соединив их в конце бороды.

– Не хабар? – спросил Хаджи‑Мурат старика, то есть: «что нового?»

– Хабар иок – «нет нового», – отвечал старик, глядя не в лицо, а на грудь Хаджи‑Мурата своими красными безжизненными глазами. – Я на пчельнике живу, нынче только пришел сына проведать. Он знает.

Хаджи‑Мурат понял, что старик не хочет говорить того, что знает и что нужно было знать Хаджи‑Мурату, и, слегка кивнув головой, не стал больше спрашивать.

– Хорошего нового ничего нет, – заговорил старик. – Только и нового, что все зайцы совещаются, как им орлов прогнать. А орлы всё рвут то одного, то другого. На прошлой неделе русские собаки у мичицких сено сожгли, раздерись их лицо, – злобно прохрипел старик.

Вошел мюрид Хаджи‑Мурата и, мягко ступая большими шагами своих сильных ног по земляному полу, так же как Хаджи‑Мурат, снял бурку, винтовку и шашку и, оставив на себе только кинжал и пистолет, сам повесил их на те же гвозди, на которых висело оружие Хаджи‑Мурата.

– Он кто? – спросил старик у Хаджи‑Мурата, указывая на вошедшего.

– Мюрид мой. Элдар имя ему, – сказал Хаджи‑Мурат.

– Хорошо, – сказал старик и указал Элдару место на войлоке, подле Хаджи‑Мурата.

Элдар сел, скрестив ноги, и молча уставился своими красивыми бараньими глазами на лицо разговорившегося старика. Старик рассказывал, как ихние молодцы на прошлой неделе поймали двух солдат: одного убили, а другого послали в Ведено к Шамилю. Хаджи‑Мурат рассеянно слушал, поглядывая на дверь и прислушиваясь к наружным звукам. Под навесом перед саклей послышались шаги, дверь скрипнула, и вошел хозяин.

Хозяин сакли, Садо, был человек лет сорока, с маленькой бородкой, длинным носом и такими же черными, хотя и не столь блестящими глазами, как у пятнадцатилетнего мальчика, его сына, который бегал за ним и вместе с отцом вошел в саклю и сел у двери. Сняв у двери деревянные башмаки, хозяин сдвинул на затылок давно не бритой, зарастающей черным волосом головы старую, истертую папаху и тотчас же сел против Хаджи‑Мурата на корточки.

Так же как и старик, он, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху, прочел молитву, отер руками лицо и только тогда начал говорить. Он сказал, что от Шамиля был приказ задержать Хаджи‑Мурата, живого или мертвого, что вчера только уехали посланные Шамиля, и что народ боится ослушаться Шамиля, и что поэтому надо быть осторожным.

– У меня в доме, – сказал Садо, – моему кунаку, пока я жив, никто ничего не сделает. А вот в поле как? Думать надо.

Хаджи‑Мурат внимательно слушал и одобрительно кивал головой. Когда Садо кончил, он сказал:

– Хорошо. Теперь надо послать к русским человека с письмом. Мой мюрид пойдет, только проводника надо.

– Брата Вату пошлю, – сказал Садо. – Позови Бату, – обратился он к сыну.

Мальчик, как на пружинах, вскочил на резвые ноги и быстро, махая руками, вышел из сакли. Минут через десять он вернулся с черно‑загорелым, жилистым, коротконогим чеченцем в разлезающейся желтой черкеске с оборванными бахромой рукавами и спущенных черных ноговицах. Хаджи‑Мурат поздоровался с вновь пришедшим и тотчас же, также не теряя лишних слов, коротко сказал:

– Можешь свести моего мюрида к русским?

– Можно, – быстро, весело заговорил Бата. – Все можно. Против меня ни один чеченец не сумеет пройти. А то другой пойдет, все пообещает, да ничего не сделает. А я могу.

– Ладно, – сказал Хаджи‑Мурат. – За труды получишь три, – сказал он, выставляя три пальца.

Бата кивнул головой в знак того, что он понял, но прибавил, что ему дороги не деньги, а он из чести готов служить Хаджи‑Мурату. Все в горах знают Хаджи‑Мурата, как он русских свиней бил…

– Хорошо, – сказал Хаджи‑Мурат. – Веревка хороша длинная, а речь короткая.

– Ну, молчать буду, – сказал Бата.

– Где Аргун заворачивает, против кручи, поляна в лесу, два стога стоят. Знаешь?

– Знаю.

– Там мои три конные меня ждут, – сказал Хаджи‑Мурат.

– Айя! – кивая головой, говорил Бата.

– Спросишь Хан‑Магому. Хан‑Магома знает, что делать и что говорить. Его свести к русскому начальнику, к Воронцову, князю.* Можешь?

– Сведу.

– Свести и назад привести. Можешь?

– Можно.

– Сведешь, вернешься в лес, И я там буду.

– Все сделаю, – сказал Бата, поднялся и, приложив руки к груди, вышел.

– Еще человека в Гехи послать надо, – сказал Хаджи‑Мурат хозяину, когда Бата вышел. – В Гехах надо вот что, – начал было он, взявшись за один из хозырей черкески, но тотчас же опустил руку и замолчал, увидав входивших в саклю двух женщин.

Одна была жена Садо, та самая немолодая, худая женщина, которая укладывала подушки. Другая была совсем молодая девочка в красных шароварах и зеленом бешмете, с закрывавшей всю грудь занавеской из серебряных монет. На конце ее не длинной, но толстой, жесткой черной косы, лежавшей между плеч худой спины, был привешен серебряный рубль; такие же черные, смородинные глаза, как у отца и брата, весело блестели в молодом, старавшемся быть строгим лице. Она не смотрела на гостей, но видно было, что чувствовала их присутствие.