Василий Можайский женился и стал отцом Василием, сначала с короткими, а потом с длинными волосами, и счастливо прожил с своей женой Анной Тихоновной двадцать два года и теперь, несмотря на короткое романическое увлечение Анны Тихоновны студентом, сыном прежнего дьякона, все так же был добр к ней, как и прежде, как будто еще нежнее любил ее за то недоброе чувство, которое он имел к ней во время ее увлечения. Увлечение это было для него поводом такого же чувства самоотречения и забвения себя, вследствие которого он отказался от академии, и дало ему такую же незаметную внутреннюю, тихую радость.
Сначала поп и мужик ехали молча. Да и дорога по жилью была такая колчеватая, что, несмотря на то, что ехали шагом, телегу бросало из стороны в сторону, и поп то и дело съезжал с сиденья и поправлялся и запахивался.
Только когда выехали за село и, переехав через перекоп, мужик поехал лугом, поп заговорил.
– Что ж, или очень плоха хозяйка‑то? – спросил он.
– Не чаем живой быть, – неохотно ответил мужик.
– Божью власть не руками скласть. Божья воля, – сказал поп. – Что же делать? Терпеть надоть.
Мужик поднял голову и взглянул в лицо попа. Он, видно, хотел сказать что‑то сердитое. Но, увидав ласково смотревшее на него лицо, смягчился, мотнул головой и только проговорил:
– Божья воля‑то воля. Да уж дюже трудно, батюшка. Один ведь. Что с ребятами станешь делать.
– А ты не впадай духом, бог поднимет.
Мужик не отвечал и только обругал кобылу, перешедшую с рыси на шаг, и задергал вожжами.
Въехали в лес, где разъезженная во все стороны дорога была везде одинаково дурна. И долго ехали молча, выглядывая места, где лучше проехать. Только когда выехали на дорогу, шедшую яркими, уклочившимися зеленями, поп опять заговорил.
– Хороши зеленя, – сказал он.
– Ничего, – сказал мужик и больше не отвечал на заговариванья попа.
В ранний завтрак подъехали к двору больной.
Баба была еще жива. Страдания кончились, и она, бессильная поворотиться, лежала на кровати и только движением глаз проявляла присутствие жизни. Она призывающе смотрела на священника, и только на священника. Старуха стояла подле нее. Дети были на печке. Старшая, десяти лет, в одной рубашонке, простоволосая, стояла у столба, точно большая, подпершись правой рукой, поддерживаемой левой, молча смотрела на мать.
Поп подошел к больной, прочел молитвы, дал причастие, перекрестил ее и помолился на иконы.
Старуха подошла к умирающей, поглядела на нее, покачала головой и накрыла полотном лицо умирающей. От умирающей она подошла к попу и подала ему в руку монетку. Он знал, что это был пятак, и взял его.
Хозяин вошел в избу.
– Кончилась? – спросил он.
– Кончается, – сказала старуха.
Услыхав это, девочка завыла, что‑то приговаривая. Заревели в три голоса и дети на печке.
Мужик перекрестился, подошел к жене и, открыв полотно, посмотрел на нее. Бескровное лицо было спокойно и неподвижно. Мужик постоял над умершей минуты две, потом осторожно накрыл лицо опять полотном и, опять перекрестившись несколько раз, повернулся к попу и сказал:
– Что ж, ехать, что ль?
– Что ж, поедем.
– Ладно. Попоить кобылу надо.
И мужик вышел из избы.
Старуха причитала и голосила, поминая о сиротах без родимой матушки, о том, что некому накормить, одеть их, что как пташечки выпали из гнездышка, так и детушки без родимой матушки. И за каждым стихом причитанья она с шумом втягивала в себя воздух и, слушая себя, все больше и больше расходилась. Поп слушал, и ему становилось грустно и жалко детей и хотелось что‑нибудь сделать для них. Он нащупал кошелек в кармане подрясника и вспомнил, что у него остался в кошельке полтинник, полученный вчера за всенощную у Молчанова. Он не успел передать его жене, как он делал со всеми деньгами, и, не думая о последствиях, достал полтинник и, указав старухе, положил его на окно.
Хозяин вошел раздетый и сказал, что попросил кума свезть батюшку, а сам пойдет разживаться тесу на домовище.
Кум Митрия, везший домой Василья Давыдовича, был бородатый, рыжий здоровенный мужик, общительный и веселый. Он по случаю проводов сына уже выпил и был в особенно веселом расположении духа.
– Митюхина кобыла вовсе стала, – сказал он. – Что ж человеку не пособить. Пожалеть надо. Верно я говорю? – Но, ты, милок, – крикнул он на гнедого меринка с круто подвязанным хвостом, настегивая его.
– А ты полегче, – сказал Василий Давыдович, трясясь по колчам дороги.
– Что ж, можно и полегче. Что ж, померла?
– Да, кончилась, – сказал поп.
Рыжему хотелось и пожалеть, хотелось и посмеяться.
– Что ж, бабу взял, девку даст, – сказал он, поддаваясь голосу веселья.
– Нет, жалко сердечного, – сказал поп.
– Как не жалко. Беднота. Один. Пришел, говорит, свези попа, моя кобыла стала. Что ж, пожалеть надо. Так я говорю, батюшка?
– А ты, я вижу, уже выпил. А? Это напрасно, Федор. Нынче будни.
– Разве я на чужие? Я на свои. Сына провожал. Прости, батюшка, Христа ради.
– Мне что прощать? Я только к тому, что лучше не пить.
– Известно, лучше, да как же быть? Кабы я какой‑нибудь, а то ведь живем, слава богу. Перед людьми нельзя. А я Митрия жалею. Как не жалеть! Летось у него же мерина увел какой‑то. Тоже народ нынче стал.
И Федор стал рассказывать длинную историю, как с ярманки лошадей угнали, как одну зарезали на шкуру, а другую перехватили мужики.
– И уж били, так били, – с удовольствием рассказывал Федор.
– Что ж бить‑то, зачем?
– А что ж его, гладить, что ли?
В таких разговорах доехали до дома Василья Давыдовича.
Василий Давыдович надеялся отдохнуть, но на его несчастье без него была получена бумага от благочинного и письмо от сына. Бумага от благочинного была неважная, но письмо сына вызвало семейную бурю, усиленную еще тем, что попадья потребовала от него деньги за вчерашнюю всенощную, а полтинника не было. Потеря этого полтинника только усилила гнев жены, но главная причина гнева было письмо сына и невозможность исполнить его желание, невозможность, причину которой попадья видела в беззаботности своего мужа.
Порхунов, Иван Федорович, предводитель дворянства большого богатого уезда одной из великорусских губерний, вчера еще на ночь приехал из деревни в уездный город и, выспавшись на своей городской квартире, в одиннадцать часов утра приехал в присутствие. Дел оказалось пропасть: и земское собрание, и по опеке, и воинское присутствие, и санитарный и тюремный комитет, и училищный совет.
Порхунов был потомком старого рода Порхуновых, владевших с древних времен большим селом Никольским‑Порхуновым. Воспитывался он в Пажеском корпусе, но не пошел в военную службу, а поступил в университет и кончил там курс по словесному факультету. Потом служил недолго при генерал‑губернаторе в Киеве, женился там по любви на девушке, стоявшей ниже его по общественному положению и бедной, баронессе Клодт, вышел в отставку и уехал в деревню, где его на первых же выборах выбрали в предводители, – должность, которую он исполнял третье трехлетие.
Порхунов был человек и умный, и образованный – он много читал и обладал большою памятью и уменьем выражать мысли ясно и кратко. Главная же хорошая черта его, вызывавшая почти общую любовь к нему, была его скромность. Мнение его о своих внешних качествах: образование, честность, доброта, правдивость, [было] очень низко именно потому что [он] постоянно старался не переставая как можно больше образовать себя, старался быть как можно честнее, добрее, правдивее. Так что видимый знаменатель своего мнения о себе был очень мал в Иване Федоровиче, и людям, с которыми он входил в сношения, он представлялся именно таким, каким и должен и не может быть иным, – всегда приятный, добрый, честный, правдивый Иван Федорович. Жизнь вел Иван Федорович, по понятиям того круга, в котором он жил, нравственную – не делал неверности жене, не кутил (период кутежей прошел для него очень быстро, во время его жизни в Киеве до женитьбы), с крестьянами своего имения и вообще работниками был только настолько требователен, насколько это было необходимо для того, чтобы могло идти хозяйство. В политических вопросах был просвещенным консерватором, считал, что лучше вносить свою долю просвещенного и либерального влияния в существующий строй, чем желать того, чего нет, всех и все осуждать и самому не участвовать в делах правительства. Он должен был быть выбран в Думу, если бы не появился более привлекательный для избирателей кандидат, бывший профессор, хороший оратор, который и был выбран вместо Ивана Федоровича.
В самом главном для каждого человека – в религиозном вопросе – Иван Федорович был также просвещенным консерватором. Он не позволял себе и тени сомнения в догматах православной церкви, хотя и допускал, с точки зрения науки, исследование, в особенности историческое, о вопросах веры, и был очень начитан в этой области. Но в высшей степени был осторожен по отношению самых догматов. Всякие рассуждения в беседах или в книгах проходил молчанием. В жизни же регулярно и неуклонно исполнял все церковные правила, не говоря уже совершения таинств, но и крестного знамени в определенных случаях и ежедневно утром и вечером молитвы, которой он был научен еще матерью. Вообще он с особенной осторожностью оберегал тот фундамент, на котором свойственно стоять человеческой жизни, но сам не становился на него, как бы сомневаясь в его твердости. В жизни, в беседах, в разговорах был в высшей степени приятен, умел кстати вспомнить цитату, анекдот. Вообще был остроумен, умел шутить и рассказывать самое смешное с спокойным и серьезным видом. Любил охоту и всякого рода игры, шахматы, карты, и играл хорошо.
В середине занятий с секретарем вошел председатель земской управы, крайний реакционер, но с которым Порхунов был, несмотря на различие взглядов, в самых лучших отношениях.