Известны слова Толстого о Шамиле и Николае I, «представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма – азиатского и европейского»[86]. Исследователи показали те удивительные совпадения, своего рода «зеркальные отражения», которые обнаружены Толстым в образе действий и психологии того и другого деспота. И дело даже не в том, что сами эти люди, распоряжающиеся судьбами других, лично аморальны. Гораздо хуже и опаснее то, что создана определенная система, втягивающая в свое действие многих и многих и неизбежно воспроизводящая социальное зло: войны, угнетение, грабеж трудящихся, репрессии.
Именно ясное понимание Толстым сущности деспотической власти, враждебности ее всему человеческому делает конфликт повести особенно острым. Судьба Хаджи‑Мурата не случайность, но неизбежная закономерность.
С самого начала повести и до конца ее Хаджи‑Мурат вынужден спасаться от преследований. Даже тогда, когда, казалось бы, ничто ему непосредственно не угрожает, а, напротив, он окружен участием и симпатией и даже влиятельные сановники типа Воронцова расточают ему похвалы и обещают поддержку, тень опасности, тень безысходности нависает над героем. Возможно, в жизни Хаджи‑Мурата были моменты, когда он предавался своего рода игре, решая, с кем ему выгоднее быть – с Шамилем или с русскими. Но теперь для него наступило время последних решений. Он вспоминает свое детство, мать, родные места, он думает о своем сыне Юсуфе, которого грозит ослепить Шамиль, и понимает, что это самое дорогое, что поступиться этим нельзя. Вообще Хаджи‑Мурат не из тех, кто мог бы приспособиться, уступить, согнуться, – именно эта черта делает его героем трагическим. Да и сама необходимость выбирать между Шамилем и российским самодержавием, в сущности, навязана Хаджи‑Мурату обстоятельствами: внутренне протестуя против своего зависимого положения, он осуществляет свой последний, отчаянный и безнадежный побег. В «Хаджи‑Мурате» Толстой возвращался к себе жизнелюбцу и бунтарю.
Писание «Хаджи‑Мурата», которому Толстой порой предавался как чему‑то запретному, совершаемому, как он сам говорил, «от себя потихоньку», было в нем голосом самой жизни. И стихия жизни во всей своей полноте, во всем блеске и многоголосии господствует в повести. Торжествующей силой жизни дышат здесь мельчайшие подробности, которые Толстой упорно накапливал и внимательно обдумывал. В дневниковой записи от 14 октября 1897 года читаем: «К Хаджи‑Мурату подробности: 1) Тень орла бежит по скату горы, 2) У реки следы по песку зверей, лошадей, людей, 3) Въезжая в лес, лошади бодро фыркают, 4) Из куста держи‑дерева выскочил козел» (т. 53, с. 153). В последние часы жизни Хаджи‑Мурат слушает свист и щелканье соловьев, которых в Нухе было особенно много. И после его гибели они запели снова, словно напоминая о неистребимости и красоте всего живого: «Соловьи, смолкнувшие во время стрельбы, опять защелкали, сперва один близко и потом другие на дальнем конце».
Хаджи‑Мурат у Толстого – человек, переполненный силой жизни, отвагой, мужеством, – бьется в тенетах ложных установлений современной действительности. Его единственная цель – во чтобы то ни стало разорвать путы, хотя бы и ценой собственной жизни. Он обречен с самого начала, но он не безответная жертва, как например Авдеев. Дело тут доходит до открытой схватки, и героическая гибель Хаджи‑Мурата, как она ни ужасна (а Толстой, не отворачиваясь, точно и строго воспроизводит все страшные подробности его смерти), вызывает в читателе потрясение возвышающего и просветляющего свойства.
Толстой мыслит целыми сцеплениями образов, то родственных, то исключающих друг друга. Он рисует сильного, независимого, несдающегося Хаджи‑Мурата и, работая над «Фальшивым купоном», хочет «в pendant к Хаджи‑Мурату написать другого русского разбойника Григория Николаева, чтоб он видел всю незаконность жизни богатых, жил бы яблочным сторожем в богатой усадьбе с lawn‑tennis’oм» (т. 53, с. 161). Но в отличие от непокорного горца этот «разбойник» должен раскаяться, понять красоту «божеской» жизни. Образ человека, живущего согласно обязательному для всех идеалу христианского непротивления и любви, также остается дорог Толстому. Его творчеству, его взгляду на человеческую личность и ее роль в мире до конца свойственны открытые, непримиренные противоречия.
При этом важно помнить мысль Ленина: «Противоречия во взглядах Толстого – не противоречия его только личной мысли, а отражение тех в высшей степени сложных, противоречивых условий, социальных влияний, исторических традиций, которые определяли психологию различных классов и различных слоев русского общества в по реформенную, но до революционную эпоху»[87]. Эпоха подготовки русской революции выразилась у Толстого, как пишет Ленин, через всю «совокупность его взглядов, взятых как целое…»[88] Последние произведения Толстого внутренне связаны со всем его творчеством, но взгляд его становится все обобщеннее и строже. Он видит теперь окружающее как бы с новой духовной дистанции. Д. П. Маковицкий записал 30 мая 1909 года: «Л. Н. говорил про нынешнее свое писание: короче и яснее выражает то, о чем уже прежде писал, намекал»[89]. Есть в этом взгляде Толстого и особое любование, проникновенность и боль прощания.
В последний раз художественно воссоздаются Толстым «несравненные картины русской жизни»[90]. В драматической обстановке последних яснополянских лет, накануне окончательного разрыва с родовым гнездом и ухода от всей своей прежней жизни Толстой начинает писать «Воспоминания» и не может оторваться от поэтически воспринятых, по‑своему гармонических картин давнопрошедшего. Один за другим проходят человеческие типы, сформированные тем кругом, к которому принадлежал Толстой по рождению и воспитанию: отец – «он был не то, что теперь называется либералом, а просто по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить ни при конце царствования Александра I, ни при Николае»; мать – «все, что я знаю о ней, все прекрасно»; тетенька, Т. А. Ергольская – «она научила меня духовному наслаждению любви».
Сословные черты и предрассудки нередко сочетались в этих человеческих индивидуальностях с незаурядностью натуры, независимостью, нравственной высотой, художественной одаренностью.
Но Толстой не мог не видеть, что эта культура, породившая и его самого, подошла к своему последнему кризису. Истинный выход, истинное обновление жизни можно было найти только в народе, этом подлинном «большом свете», как называл его Толстой. Поэтому такой радостью и надеждой проникнуты последние краткие очерки – «Разговор с прохожим», «Песни на деревне», «Благодарная почва», – импровизационно возникшие из случайных встреч и разговоров Толстого с крестьянами в поле, на деревне, в дороге. И в самые последние дни не покидает Толстого вера в народ, его духовные силы и становится неотступным желание теснее слиться с народом и в миропонимании и в самом образе жизни.
Реалистически исследуя отношения человека и обстоятельств, Толстой придает небывалое значение личному нравственному усилию. «Духовно живой человек» – центр всего творчества Толстого.
Толстой сам был высочайшим образцом человеческой личности, созданным всей русской культурой XIX столетия. И потому его суждения о человеке, его требования к человеку получали особое право и особую силу.
Горький сказал о Толстом: «Этот человек сделал поистине огромное дело: дал итог пережитого за целый век и дал его с изумительной правдивостью, силой и красотой»[91]. Благодаря художественному гению Толстого «итог» этот остается живым для современных и будущих поколений.
«После бала ». – Замысел рассказа впервые упомянут в Дневнике Толстого 9 июня 1903 г.: «Рассказ о бале и сквозь строй» (т. 54, с. 177). Работа над рассказом «После бала» шла в августе 1903 г. Его первоначальные названия: «Дочь и отец», «А вы говорите». 9 августа 1903 г. Толстой отметил в Дневнике: «Написал в один день «Дочь и отец». Не дурно» (т. 54, с. 189). До 20 августа Толстой исправлял, переделывал текст рассказа.
В статье «Николай Палкин» (1886) Толстой, описывая сцену экзекуции, вспоминал: «Что было в душе тех полковых и ротных командиров: я знал одного такого, который накануне с красавицей дочерью танцовал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы на завтра рано утром распорядиться прогонянием на смерть сквозь строй бежавшего солдата татарина, засекал этого солдата до смерти и возвращался обедать в семью» (т. 26, с. 559).
Толстой писал «После бала» для составлявшегося Шолом‑Алейхемом сборника в пользу пострадавших от кишиневского погрома евреев. Однако рассказ не получил окончательной редакции и в сборник отослан не был.
Впервые рассказ «После бала» напечатан в «Посмертных художественных произведениях Льва Николаевича Толстого» (под редакцией В. Черткова), т. I. М., 1911.
«Ассирийский царь Асархадон ». – «Мысль сказки «Царь Асархадон, – писал Толстой, – принадлежит не мне, а взята мною из сказки неизвестного автора, напечатанной в немецком журнале «Theosophischer Wegweiser», в 5‑м № 1903 года под заглавием «Das bist du» (т. 74, с. 167). Сказку «Ассирийский царь Асархадон», так же как и две другие – «Три вопроса», «Труд, смерть и болезнь» – Толстой писал одновременно с рассказом «После бала» для литературного сборника, который составлял Шолом‑Алейхем. Результат работы не удовлетворял Толстого. 9 августа 1903 г. он писал В. Г. Черткову: «Сказки плохи. Но надо было освободиться от них» (т. 88, с. 302). Ту же оценку Толстой дал сказкам в Дневнике: «Только нынче кончил сказки… Недоволен» (т. 54, с. 189).
Все три сказки впервые были опубликованы (в переводе на еврейский язык) в сборнике «Гилф». Литературный сборник. Варшава, изд‑во «Тушия», 1903. На русском языке «Ассирийский царь Асархадон» появился в издательстве «Посредник» (М., 1903).