внимания на ловлю и дали поплавкам своим подплыть к самому берегу.
Красноватый высокий камыш тихо шелестил вокруг них, впереди тихо сияла
неподвижная вода, и разговор у них шел тихий. Лиза стояла на маленьком
плоту; Лаврецкий сидел на наклоненном стволе ракиты; на Лизе было белое
платье, перехваченное вокруг пояса широкой, тоже белой лентой; соломенная
шляпа висела у ней на одной руке, - другою она с некоторым усилием
поддерживала гнуткое удилище. Лаврецкий глядел на ее чистый, несколько
строгий профиль, на закинутые за уши волосы, на нежные щеки, которые
загорели у ней, как у ребенка, и думал: "О, как мило стоишь ты над моим
прудом!" Лиза не оборачивалась к нему, а смотрела на воду и не то щурилась,
не то улыбалась. Тень от близкой липы падала на обоих.
- А знаете ли, - начал Лаврецкий, - я много размышлял о нашем последнем
разговоре с вами и пришел к тому заключению, что вы чрезвычайно добры.
- Я совсем не с тем намерением... - возразила было Лиза - и
застыдилась.
- Вы добры, - повторил Лаврецкий. - Я топорный человек, а чувствую, что
все должны вас любить. Вот хоть бы Лемм; он просто влюблен в вас.
Брови у Лизы - не то чтобы нахмурились, а дрогнули; это с ней всегда
случалось, когда она слышала что-нибудь неприятное.
- Очень он мне был жалок сегодня, - подхватил Лаврецкий, - с своим
неудавшимся романсом. Быть молодым и не уметь - это сносно; но состариться и
не быть в силах - это тяжело. И ведь обидно то, что не чувствуешь, когда
уходят силы. Старику трудно переносить такие удары!.. Берегитесь, у вас
клюет... Говорят, - прибавил Лаврецкий, помолчав немного, - Владимир
Николаич написал очень милый романс.
- Да, - отвечала Лиза, - это безделка, но недурная.
- А как, по-вашему, - спросил Лаврецкий, - хороший он музыкант?
- Мне кажется, у него большие способности к музыке; но он до сих пор не
занимался ею как следует.
- Так. А человек он хороший?
Лиза засмеялась и быстро взглянула на Федора Иваныча.
- Какой странный вопрос! - воскликнула она, вытащила удочку и далеко
закинула ее снова.
- Отчего же странный? Я спрашиваю о нем у вас как человек, недавно сюда
приехавший, как родственник.
- Как родственник?
- Да. Ведь я вам, кажется, довожусь дядей?
- У Владимира Николаича доброе сердце, - заговорила Лиза, - он умен;
maman его очень любит.
- А вы его любите?
- Он хороший человек; отчего же мне его не любить?
- А! - промолвил Лаврецкий и умолк. Полупечальное, полунасмешливое
выражение промелькнуло у него на лице. Упорный взгляд его смущал Лизу, но
она продолжала улыбаться. - Ну, и дай бог им счастья! - пробормотал он,
наконец, как будто про себя, и отворотил голову.
Лиза покраснела.
- Вы ошибаетесь, Федор Иваныч, - сказала она, - вы напрасно думаете...
А разве вам Владимир Николаич не нравится? - спросила она вдруг.
- Не нравится.
- Отчего же?
- Мне кажется, сердца-то у него и нету.
Улыбка сошла с лица Лизы.
- Вы привыкли строго судить людей, - промолвила она после долгого
молчанья.
- Я? - Не думаю. Какое право имею я строго судить других, помилуйте,
когда я сам нуждаюсь в снисхождении? Или вы забыли, что надо мной один нивый не смеется?.. А что, - прибавил он, - сдержали вы свое обещание?
- Какое?
- Помолились вы за меня?
- Да, я за вас молилась и молюсь каждый день. А вы, пожалуйста, не
говорите легко об этом.
Лаврецкий начал уверять Лизу, что ему это и в голову не приходило, что
он глубоко уважает всякие убеждения; потом он пустился толковать о религии,
о ее значении в истории человечества, о значении христианства...
- Христианином нужно быть, - заговорила не без некоторого усилия Лиза,
- не для того, чтобы познавать небесное... там... земное, а для того, что
каждый человек должен умереть.
Лаврецкий с невольным; удивлением поднял глаза на Лизу и встретил ее
взгляд.
- Какое это вы промолвили слово! - сказал он.
- Это слово не мое, - отвечала она.
- Не ваше... Но почему вы заговорили о смерти?
- Не знаю. Я часто о ней думаю.
- Часто?
- Да.
- Этого не скажешь, глядя на вас теперь: у вас такое веселое, светлое
лицо, вы улыбаетесь...
- Да, мне очень весело теперь, - наивно возразила Лиза.
Лаврецкому захотелось взять ее обе руки и крепко стиснуть их...
- Лиза, Лиза, - закричала Марья Дмитриевна, - поди сюда, посмотри,
какого карася я поймала.
- Сейчас, maman, - отвечала Лиза и пошла к ней, а Лаврецкий остался на
своей раките. "Я говорю с ней, словно я не отживший человек", - думал он.
Уходя, Лиза повесила свою шляпу на ветку; с странным, почти нежным чувством
посмотрел Лаврецкий на эту шляпу, на ее длинные, немного помятые ленты. Лиза
скоро к нему вернулась и опять стала на плот.
- Почему же вам кажется, что у Владимира Николаича сердца нет? -
спросила она несколько мгновений спустя.
- Я вам уже сказал, что я мог ошибиться; а впрочем, время все покажет.
Лиза задумалась. Лаврецкий заговорил о своем житье-бытье в
Васильевском, о Михалевиче, об Антоне; он чувствовал потребность говорить с
Лизой, сообщить ей все, что приходило ему в душу: она так мило, так
внимательно его слушала; ее редкие замечания и возражения казались ему так
просты и умны. Он даже сказал ей это.
Лиза удивилась.
- Право? - промолвила она, - а я так думала, что у меня, как у моей
горничной Насти, своих слов нет. Она однажды сказала своему жениху: тебе
должно быть скучно со мною; ты мне говоришь все такое хорошее, а у меня
_своих_ слов нету.
"И слава богу!" - подумал Лаврецкий.
XXVII
Между тем вечер наступал, и Марья Дмитриевна изъявила желание
возвратиться домой. Девочек с трудом оторвали от пруда, снарядили. Лаврецкий
объявил, что проводит гостей до полдороги, и велел оседлать себе лошадь,
Усаживая Марью Дмитриевну в карету, он хватился Лемма; но старика нигде не
могли найти. Он тотчас исчез, как только кончилось уженье. Антон, с
замечательной для его лет силой, захлопнул дверцы и сурово закричал: "Пошел,
кучер!" - Карета тронулась. На задних местах помещались Марья Дмитриевна и
Лиза; на передних - девочки и горничная. Вечер стоял теплый и тихий, и окна
с обеих сторон были опущены. Лаврецкий ехал рысью возле кареты со стороны
Лизы, положив руку на дверцы - он бросил поводья на шею плавно бежавшей
лошади - и изредка меняясь двумя-тремя словами с молодой девушкой. Заря
исчезла; наступила ночь, а воздух даже потеплел. Марья Дмитриевна скоро
задремала; девочки и горничная заснули тоже. Быстро и ровно катилась карета;
Лиза наклонилась вперед; только что поднявшийся месяц светил ей в лицо,
ночной пахучий ветерок дышал ей в глаза и щеки. Ей было хорошо. Рука ее
опиралась на дверцы кареты рядом с рукою Лаврецкого. И ему было хорошо: он
несся по спокойной ночной теплыни, не спуская глаз с доброго молодого лица,
слушая молодой и в шепоте звеневший голос, говоривший простые, добрые вещи;
он и не заметил, как проехал полдороги. Он не захотел будить Марью
Дмитриевну, пожал слегка руку Лизы и сказал: "Ведь мы друзья теперь, не
правда ли?" Она кивнула головой, он остановил лошадь. Карета покатилась
дальше, тихонько колыхаясь и ныряя; Лаврецкий отправился шагом домой.
Обаянье летней ночи охватило его; все вокруг казалось так неожиданно странно
и в то же время так давно и так сладко знакомо; вблизи и вдали, - а далеко
было видно, хотя глаз многого не понимал из того, что видел, - все
покоилось; молодая расцветающая жизнь сказывалась в самом этом покое. Лошадь
Лаврецкого бодро шла, мерно раскачиваясь направо и налево; большая черная
тень ее шла с ней рядом; было что-то таинственно приятное в топоте ее копыт,
что-то веселое и чудное в гремящем крике перепелов. Звезды исчезали в
каком-то светлом дыме; неполный месяц блестел твердым блеском; свет его
разливался голубым потоком по небу и падал пятном дымчатого золота на
проходившие близко тонкие тучки; свежесть воздуха вызывала легкую влажность
на глаза, ласково охватывала все члены, лилась вольною струею в грудь.
Лаврецкий наслаждался и радовался своему наслаждению. "Ну, мы еще поживем, -
думал он, - не совсем еще нас заела..." Он не договорил: кто или что...
Потом он стал думать о Лизе, о том, что вряд ли она любит Паншина; что
встреться он с ней при других обстоятельствах, - бог знает, что могло бы из
этого выйти; что он понимает Лемма, хотя у ней "своих" слов нет. Да и это
неправда: у ней есть свои слова... "Не говорите об этом легкомысленно", -
вспомнилось Лаврецкому. Он долго ехал, понурив голову, потом выпрямился,
медленно произнес:
И я сжег все, чему поклонялся,
Поклонился всему, что сжигал... -
но тотчас же ударил лошадь хлыстом и скакал вплоть до дому.
Слезая с коня, оп в последний раз оглянулся с невольной благодарной
улыбкой. Ночь, безмолвная, ласковая ночь, лежала на холмах и на долинах;
издали, из ее благовонной глубины, бог знает откуда - с неба ли, с земли, -
тянуло тихим и мягким теплом. Лаврецкий послал последний поклон Лизе и
взбежал на крыльцо.
Следующий день прошел довольно вяло. С утра падал дождь; Лемм глядел
исподлобья и все крепче и крепче стискивал губы, точно он давал себе зарок
никогда не открывать их. Ложась спать, Лаврецкий взял с собою на постель
целую груду французских журналов, которые уже более двух недель лежали у
него на столе нераспечатанные, Он принялся равнодушно рвать куверты и
пробегать столбцы газет, в которых, впрочем, не было ничего нового. Он уже
хотел бросить их - и вдруг вскочил с постели, как ужаленный. В фельетоне
одной из газет известный уже нам мусье Жюль сообщал своим читателям
"горестную новость": прелестная, очаровательная москвитянка, - писал он,
одна из цариц моды, украшение парижских салонов, madame de Lavretzki
скончалась почти внезапно, - и весть эта, к сожалению, слишком верная,