что хотите, называйте меня даже эгоистом - так и быть! но не называйте меня
светским человеком: эта кличка мне нестерпима... Anch'io sono pittore {Я
тоже художник (итал.).}. Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то, что
я плохой артист, - я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
- Начнем, пожалуй, - сказала Лиза.
Первое adagio прошло довольно благополучно, хотя Паншин неоднократно
ошибался. Свое и заученное он играл очень мило, но разбирал плохо. Зато
вторая часть сонаты - довольно быстрое allegro - совсем не пошла: на
двадцатом такте Паншин, отставший такта на два, не выдержал и со смехом
отодвинул свой стул.
- Нет! - воскликнул он, - я не могу сегодня играть; хорошо, что Лемм
нас не слышал; он бы в обморок упал.
Лиза встала, закрыла фортепьяно и обернулась к Паншину.
- Что же мы будем делать? - спросила она.
- Узнаю вас в этом вопросе! Вы никак не можете сидеть сложа руки. Что
ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая
муза - муза рисования - как, бишь, ее звали? позабыл... будет ко мне
благосклоннее. Где ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.
Лиза пошла в другую комнату за альбомом, а Паншин, оставшись один,
достал из кармана батистовый платок, потер себе ногти и посмотрел, как-то
сносясь, на свои руки. Они у него были очень красивы и белы; на большом
пальце левой руки носил он винтообразное золотое кольцо. Лиза вернулась;
Паншин уселся к окну, развернул альбом.
- Ага! - воскликнул он, - я вижу, вы начали срисовывать мой пейзаж - и
прекрасно. Очень хорошо! Вот тут только - дайте-ка карандаш - не довольно
сильно положены тени. Смотрите.
И Паншин размашисто проложил несколько длинных штрихов. Он постоянно
рисовал один и тот же пейзаж: на первом плане большие растрепанные деревья,
в отдаленье поляну и зубчатые горы на небосклоне. Лиза глядела через его
плечо на его работу.
- В рисунке, да и вообще в жизни, - говорил Паншин, сгибая голову то
направо, то налево, - легкость и смелость - первое дело.
В это мгновение вошел в комнату Лемм и, сухо поклонившись, хотел
удалиться; но Паншин бросил альбом и карандаш в сторону и преградил ему
дорогу.
- Куда же вы, любезный Христофор Федорыч? Разве вы не остаетесь чай
пить?
- Мне домой, - проговорил Лемм угрюмым голосом, - голова болит.
- Ну, что за пустяки, - останьтесь. Мы с вами поспорим о Шекспире.
- Голова болит, - повторял старик.
- А мы без вас принялись было за бетговенскую сонату, - продолжал
Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, - но дело совсем на лад
не пошло. Вообразите, я не мог две ноты сряду взять верно.
- Вы бы опять спел сфой романце лутчи, - возразил Лемм, отводя руки
Паншина, и вышел вон.
Лиза побежала вслед за ним. Она догнала его на крыльце.
- Христофор Федорыч, послушайте, - сказала она ему по-немецки, провожая
его до ворот по зеленой короткой травке двора, - я виновата перед вами -
простите меня.
Лемм ничего не отвечал.
- Я показала Владимиру Николаевичу вашу кантату; я была уверена, что он
ее оценит, - и она, точно, очень ему понравилась.
Лемм остановился.
- Это ничего, - оказал он по-русски и потом прибавил на родном своем
языке: - но он не может ничего понимать; как вы этого не видите? Он дилетант
- и все тут!
- Вы к нему несправедливы, - возразила Лиза, - он все понимает, и сам
почти все может сделать.
- Да, все второй нумер, легкий товар, спешная работа. Это нравится, и
он нравится, и сам он этим доволен - ну и браво. А я не сержусь, эта кантата
и я - мы оба старые дураки; мне немножко стыдно, но это ничего.
- Простите меня, Христофор Федорыч, - проговорила снова Лиза.
- Ничего, ничего, - повторил он опять по-русски, - вы добрая девушка...
А вот кто-то к вам идет. Прощайте. Вы очень добрая девушка.
И Лемм уторопленным шагом направился к воротам, в которые входил
какой-то незнакомый ему господин, в сером пальто и широкой соломенной шляпе.
Вежливо поклонившись ему (он кланялся всем новым лицам в городе О...; от
знакомых он отворачивался на улице - такое уж он положил себе правило), Лемм
прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел ему вслед
и, вглядевшись в Лизу, подошел прямо к ней.
VII
- Вы меня не узнаете, - промолвил он, снимая шляпу, - а я вас узнал,
даром что уже восемь лет минуло с тех пор, как я вас видел в последний раз.
Вы были тогда ребенком. Я Лаврецкий. Матушка ваша дома? Можно ее видеть?
- Матушка будет очень рада, - возразила Лиза, - она слышала о вашем
приезде.
- Ведь вас, кажется, зовут Елизаветой? - промолвил Лаврецкий, взбираясь
по ступеням крыльца.
- Да.
- Я помню вас хорошо; у вас уже тогда было такое лицо, которого не
забываешь; я вам тогда возил конфекты.
Лиза покраснела и подумала: какой он странный. Лаврещший остановился на
минуту в передней. Лиза вошла в гостиную, где раздавался голос и хохот
Паншина; он сообщал какую-то городскую сплетню Марье Дмитриевне л
Гедеоновокому, уже успевшим вернуться из сада, и сам громко смеялся тому,
что рассказывал. При имени Лаврецкого Марья Дмитриевна вся всполошилась,
побледнела и пошла к нему навстречу,
- Здравствуйте, здравствуйте, мой милый cousin! - воскликнула она
растянутым и почти слезливым голосом, - как я рада вас видеть!
- Здравствуйте, моя добрая кузина, - возразил Лаврецкий и дружелюбно
пожал ее протянутую руку. - Как вас господь милует?
- Садитесь, садитесь, мой дорогой Федор Иваныч. Ах, как я рада!
Позвольте, во-первых, представить вам мою дочь Лизу...
- Я уж сам отрекомендовался Лизавете Михайловне, - перебил ее
Лаврецкий.
- Мсье Паншин... Сергей Петрович Гедеоновский... Да садитесь же! Гляжу
на вас и, право, даже глазам не верю. Как здоровье ваше?
- Как изволите видеть: процветаю. Да и вы, кузина, - как бы вас не
сглазить, - не похудели в эти восемь лет.
- Как подумаешь, сколько временя не видались, - мечтательно промолвила
Марья Дмитриевна. - Вы откуда теперь? Где вы оставили... то есть я хотела
сказать, - торопливо подхватила она, - я хотела сказать, надолго ли вы к
нам?
- Я приехал теперь из Берлина, - возразил Лаврецкий, - и завтра же
отправляюсь в деревню - вероятно, надолго.
- Вы, конечно, в Лавриках жить будете?
- Нет, не в Лавриках; а есть у меня, верстах в двадцати пяти отсюда,
деревушка; так я туда еду.
- Это деревушка, что вам от Глафиры Петровны досталась?
- Та самая.
- Помилуйте, Федор Иваныч! У вас в Лавриках такой чудесный дом!
Лаврецкий чуть-чуть нахмурил брови.
- Да... но и в той деревушке есть флигелек; а мне пока больше ничего не
нужно. Это место - для меня теперь самое удобное.
Марья Дмитриевна опять до того смешалась, что даже выпрямилась и руки
развела. Паншин пришел ей на помощь и вступил в разговор с Лаврецким. Марья
Дмитриевна успокоилась, опустилась на спинку кресел и лишь изредка вставляла
свое словечко; но при этом так жалостливо глядела на своего гостя, так
значительно вздыхала и так уныло покачивала головой, что тот, наконец, не
вытерпел и довольно резко опросил ее: здорова ли она?
- Слава богу, - возразила Марья Дмитриевна, - а что?
- Так, мне показалось, что вам не по себе.
Марья Дмитриевна приняла вид достойный и несколько обиженный. "А коли
так, - подумала она, - мне совершенно все равно; видно, тебе, мой батюшка,
все как с гуся вода; иной бы с горя исчах, а тебя еще разнесло". Марья
Дмитриевна сама с собой не церемонилась; вслух она говорила изящнее.
Лаврецкий действительно не походил на жертву рока. От его краснощекого,
чисто русского лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими
правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной
силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как
у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате и несколько
неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его
звучал как-то слишком ровно.
Паншин между тем продолжал поддерживать разговор. Он навел речь на
выгоды сахароварства, о котором недавно прочел две французские брошюрки, и с
спокойной скромностью принялся излагать их содержание, не упоминая, впрочем,
о них ни единым словом.
- А ведь это Федя! - раздался вдруг в соседней комнате за полураскрытой
дверью голос Марфы Тимофеевны, - Федя, точно! - И старушка проворно вошла в
гостиную. Лаврецкий не успел еще подняться со стула, как уж она обняла его.
- Покажи-ка себя, покажи-ка, - промолвила она, отодвигаясь от его лица. - Э!
да какой же ты славный. Постарел, а не подурнел нисколько, право. Да что ты
руки у меня целуешь - ты меня самое целуй, коли тебе мои сморщенные щеки не
противны. Небось, не спросил обо мне: что, дескать, жива ли тетка? А ведь ты
у меня на руках родился, пострел эдакой! Ну, да это все равно; где тебе было
обо мне вспомнить! Только ты умница, что приехал. А что, мать моя, -
прибавила она, обращаясь к Марье Дмитриевне, - угостила ты его чем-нибудь?
- Мне ничего не нужно, - поспешно проговорил Лаврецкий.
- Ну, хоть чаю напейся, мой батюшка. Господи боже мой! Приехал невесть
откуда, и чашки чаю ему не дадут. Лиза, пойди похлопочи, да поскорей. Я
помню, маленький он был обжора страшный, да и теперь, должно быть, покушать
любит.
- Мое почтение, Марфа Тимофеевна, - промолвил Паншин, приближаясь сбоку
к расходившейся старушке и низко кланяясь.
- Извините меня, государь мой, - возразила Марфа Тимофеевна, - не
заметила вас на радости. На мать ты свою похож стал, на голубушку, -
продолжала она, снова обратившись к Лаврецкому, - только нос у тебя
отцовский был, отцовским и остался. Ну - и надолго ты к нам?
- Я завтра еду, тетушка.
- Куда?
- К себе, в Васильевское.
- Завтра?
- Завтра.
- Ну, коли завтра, так завтра. С богом, - тебе лучше знать. Только ты,