смотри, зайди проститься. - Старушка потрепала его по щеке. - Не думала я
дождаться тебя; и не то чтоб я умирать собиралась; нет - меня еще годов на
десять, пожалуй, хватит: все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало,
двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя знал, сколько б ты еще за
границей проболтался. Ну, а молодец ты, молодец; чай, по-прежнему десять
пудов одной рукой поднимаешь? Твой батюшка покойный, извини, уж на что был
вздорный, а хорошо сделал, что швейцарца тебе нанял; помнишь, вы с ним на
кулачки бились; гимнастикой, что ли, это прозывается? Но, однако, что это я
так раскудахталась; только господину Паншину (она никогда не называла его,
как следовало, Паншиным) рассуждать помешала. А впрочем, станемте-ка лучше
чай пить; да на террасу пойдемте его, батюшку, пить; у нас сливки славные -
не то что в ваших Лондонах да Парижах. Пойдемте, пойдемте, а ты, Федюша, дай
мне руку. О! да какая же она у тебя толстая! Небось с тобой не упадешь.
Все встали и отправились на террасу, за исключением Гедеоновского,
который втихомолку удалился. Во все продолжение разговора Лаврецкого с
хозяйкой дома, Паншиным и Марфой Тимофеевной он сидел в уголке, внимательно
моргая и с детским любопытством вытянув губы: он спешил теперь разнести
весть о новом госте по городу.
-----
В тот же день, в одиннадцать часов вечера, вот что происходило в доме
г-жи Калитиной. Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение,
Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: "Вы
знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш
дом; к чему тут слова, когда и так все ясно". Лиза ничего не отвечала ему и,
не улыбаясь, слегка приподняв брови и краснея, глядела на пол, но не
отнимала своей руки; а наверху, в комнате Марфы Тимофеевны, при свете
лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел на
креслах, облокотившись на колена и положив лицо на руки; старушка, стоя
перед ним, изредка и молча гладила его по волосам. Более часу провел он у
ней, простившись с хозяйкой дома; он почти ничего не сказал своей старинной
доброй приятелыш.це, и она его не расспрашивала... Да и к чему было
говорить, о чем расспрашивать? Она и так все понимала, она и так
сочувствовала всему, чем переполнялось его сердце.
VIII
Федор Иванович Лаврецкий (мы должны попросить у читателя позволение
перервать на время нить нашего рассказа) происходил от старинного
дворянского племени. Родоначальник Лаврецких выехал в княжение Василия
Темного из Пруссии и был пожалован двумя стами четвертями земли в Бежецком
верху. Многие из его потомков числились в разных службах, сидели под
князьями и людьми именитыми на отдаленных воеводствах, но ни один из них не
поднялся выше стольника и не приобрел значительного достояния. Богаче и
замечательнее всех Лаврецких был родной прадед Федора Иваныча, Андрей,
человек жестокий, дерзкий, умный и лукавый. До нынешнего дня не умолкла
молва об его самоуправстве, о бешеном его нраве, безумной щедрости и
алчности неутолимой. Он был очень толст и высок ростом, из лица смугл и
безбород, картавил и казался сонливым; но чем он тише говорил, тем больше
трепетали все вокруг него. Он и жену достал себе под стать. Пучеглазая, с
ястребиным носом, с круглым желтым лицом, цыганка родом, вспыльчивая и
мстительная, она ни в чем не уступала мужу, который чуть не уморил ее и
которого она не пережила, хотя вечно с ним грызлась. Сын Андрея, Петр,
Федоров дед, не походил на своего отца; это был простой степной барин,
довольно взбалмошный, крикун и копотун, грубый, но не злой, хлебосол и
псовый охотник. Ему было за тридцать лет, когда он наследовал от отца две
тысячи душ в отличном порядке, но он скоро их распустил, частью продал свое
именье, дворню избаловал. Как тараканы, сползались со всех сторон знакомые и
незнакомые мелкие людишки в его обширные, теплые и неопрятные хоромы; все
это наедалось чем попало, но досыта, напивалось допьяна и тащило вон что
могло, прославляя и величая ласкового хозяина; и хозяин, когда был не в
духе, тоже величал своих гостей дармоедами и прохвостами, а без них скучал.
Жена Петра Андреича была смиренница; он взял ее из соседнего семейства, по
отцовскому выбору и приказанию; звали ее Анной Павловной. Она ни во что не
вмешивалась, радушно принимала гостей и охотно сама выезжала, хотя
пудриться, по ее словам, было для нее смертью. Поставят тебе, рассказывала
она в старости, войлочный шлык на голову, волосы все зачешут кверху, салом
вымажут, мукой посыплют, железных булавок натыкают - не отмоешься потом; а в
гости без пудры нельзя - обидятся, - мука! Она любила кататься на рысаках, в
карты готова была играть с утра до вечера и всегда, бывало, закрывала рукой
записанный на нее копеечный выигрыш, когда муж подходил к игорному столу; а
все свое приданое, все деньги отдала ему в безответное распоряжение. Она
прижила с ним двух детей: сына Ивана, Федорова отца, и дочь Глафиру. Иван
воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она
назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала
его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему
гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r
Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, - самую, как она
выражалась, fine fleur {цвет (франц.).} эмиграции, - и кончила тем, что чуть
не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флера; перевела на его имя все
свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la
Richelieu, окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми
попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Лудовика XV, с
эмалевой табакеркой работы Петит_о_ в руках - и умерла, оставленная мужем:
вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами. Ивану
пошел всего двадцатый год, когда этот неожиданный удар (мы говорим о браке
княжны, не об ее смерти) над ним разразился; он не захотел остаться в
теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в
приживальщика; в Петербурге общество, в котором он вырос, перед ним
закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал
отвращение (все это происходило в самом начале царствования императора
Александра); пришлось ему поневоле вернуться в деревню, к отцу. Грязно,
бедно, дрянно показалось ему его родимое гнездо; глушь и копоть степного
житья-бытья на каждом шагу его оскорбляли; скука его грызла; зато и на него
все в доме, кроме матери, недружелюбно глядели. Отцу не нравились его
столичные привычки, его фраки, жабо, книги, его флейта, его опрятность, в
которой недаром чуялась ему гадливость; он то и дело жаловался и ворчал на
сына. "Все здесь не по нем, - говаривал он, - за столом привередничает, не
ест, людского запаху, духоты переносить не может, вид пьяных его
расстраивает, драться при нем тоже не смей, служить не хочет: слаб, вишь,
здоровьем; фу ты, неженка эдакой! А все оттого, что В_о_лтер в голове
сидит". Старик особенно не жаловал Вольтера да еще "изувера" Дидерота, хотя
ни одной строки из их сочинений не прочел: читать было не по его части. Петр
Андреич не ошибался: точно, и Дидерот и Вольтер сидели в голове его сына, и
не они одни - и Руссо, и Рейналь, и Гельвеции, и много других, подобных им,
сочинителей сидели в его голове, - но в одной только голове. Бывший
наставник Ивана Петровича, отставной аббат и энциклопедист, удовольствовался
тем, что влил целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века, и он
так и ходил наполненный ею; она пребывала в нем, не смешавшись с его кровью,
не проникнув в его душу, не сказавшись крепким убежденьем... Да и возможно
ли было требовать убеждений от молодого малого пятьдесят лет тому назад,
когда мы еще и теперь не доросли до них? Посетителей отцовского дома Иван
Петрович тоже стеснял; он ими гнушался, они его боялись, а с сестрой
Глафирой, которая была двенадцатью годами старше его, он не сошелся вовсе.
Эта Глафира была странное существо: некрасивая, горбатая, худая, с широко
раскрытыми строгими глазами и сжатым тонким ртом, она лицом, голосом,
угловатыми быстрыми движениями напоминала свою бабку, цыганку, жену Андрея.
Настойчивая, властолюбивая, она и слышать не хотела о замужестве.
Возвращение Ивана Петровича ей пришлось не по нутру; пока княжна Кубенская
держала его у себя, она надеялась получить по крайней мере половину
отцовского имения: она и по скупости вышла в бабку. Сверх того, Глафира
завидовала брату; он так был образован, так хорошо говорил по-французски, с
парижским выговором, а она едва умела сказать "бонжур" да "коман ву порто
ву?" {"здравствуйте"... - как вы поживаете?" (франц. "bonjour", "comment
vous portez-vous?").} Правда, родители ее по-французски вовсе не разумели,
да от этого ей не было легче. Иван Петрович не знал, куда деться от тоски и
скуки; невступно год провел он в деревне, да и тот показался ему за десять
лет. Только с матерью своею он и отводил душу и по целым часам сиживал в ее
низких покоях, слушая незатейливую болтовню доброй женщины и наедаясь
вареньем. Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась одна
очень хорошенькая девушка, с ясными, кроткими глазками и тонкими чертами
лица, по имени Маланья, умница и скромница. Она с первого разу приглянулась
Ивану Петровичу; и он полюбил ее: он полюбил ее робкую походку, стыдливые
ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И
она привязалась к Ивану Петровичу всей силою души, как только русские
девушки умеют привязываться, - и отдалась ему. В помещичьем деревенском доме