Смекни!
smekni.com

Дворянское гнездо 2 (стр. 5 из 65)

смотри, зайди проститься. - Старушка потрепала его по щеке. - Не думала я

дождаться тебя; и не то чтоб я умирать собиралась; нет - меня еще годов на

десять, пожалуй, хватит: все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало,

двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя знал, сколько б ты еще за

границей проболтался. Ну, а молодец ты, молодец; чай, по-прежнему десять

пудов одной рукой поднимаешь? Твой батюшка покойный, извини, уж на что был

вздорный, а хорошо сделал, что швейцарца тебе нанял; помнишь, вы с ним на

кулачки бились; гимнастикой, что ли, это прозывается? Но, однако, что это я

так раскудахталась; только господину Паншину (она никогда не называла его,

как следовало, Паншиным) рассуждать помешала. А впрочем, станемте-ка лучше

чай пить; да на террасу пойдемте его, батюшку, пить; у нас сливки славные -

не то что в ваших Лондонах да Парижах. Пойдемте, пойдемте, а ты, Федюша, дай

мне руку. О! да какая же она у тебя толстая! Небось с тобой не упадешь.

Все встали и отправились на террасу, за исключением Гедеоновского,

который втихомолку удалился. Во все продолжение разговора Лаврецкого с

хозяйкой дома, Паншиным и Марфой Тимофеевной он сидел в уголке, внимательно

моргая и с детским любопытством вытянув губы: он спешил теперь разнести

весть о новом госте по городу.

-----

В тот же день, в одиннадцать часов вечера, вот что происходило в доме

г-жи Калитиной. Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение,

Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: "Вы

знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш

дом; к чему тут слова, когда и так все ясно". Лиза ничего не отвечала ему и,

не улыбаясь, слегка приподняв брови и краснея, глядела на пол, но не

отнимала своей руки; а наверху, в комнате Марфы Тимофеевны, при свете

лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел на

креслах, облокотившись на колена и положив лицо на руки; старушка, стоя

перед ним, изредка и молча гладила его по волосам. Более часу провел он у

ней, простившись с хозяйкой дома; он почти ничего не сказал своей старинной

доброй приятелыш.це, и она его не расспрашивала... Да и к чему было

говорить, о чем расспрашивать? Она и так все понимала, она и так

сочувствовала всему, чем переполнялось его сердце.

VIII

Федор Иванович Лаврецкий (мы должны попросить у читателя позволение

перервать на время нить нашего рассказа) происходил от старинного

дворянского племени. Родоначальник Лаврецких выехал в княжение Василия

Темного из Пруссии и был пожалован двумя стами четвертями земли в Бежецком

верху. Многие из его потомков числились в разных службах, сидели под

князьями и людьми именитыми на отдаленных воеводствах, но ни один из них не

поднялся выше стольника и не приобрел значительного достояния. Богаче и

замечательнее всех Лаврецких был родной прадед Федора Иваныча, Андрей,

человек жестокий, дерзкий, умный и лукавый. До нынешнего дня не умолкла

молва об его самоуправстве, о бешеном его нраве, безумной щедрости и

алчности неутолимой. Он был очень толст и высок ростом, из лица смугл и

безбород, картавил и казался сонливым; но чем он тише говорил, тем больше

трепетали все вокруг него. Он и жену достал себе под стать. Пучеглазая, с

ястребиным носом, с круглым желтым лицом, цыганка родом, вспыльчивая и

мстительная, она ни в чем не уступала мужу, который чуть не уморил ее и

которого она не пережила, хотя вечно с ним грызлась. Сын Андрея, Петр,

Федоров дед, не походил на своего отца; это был простой степной барин,

довольно взбалмошный, крикун и копотун, грубый, но не злой, хлебосол и

псовый охотник. Ему было за тридцать лет, когда он наследовал от отца две

тысячи душ в отличном порядке, но он скоро их распустил, частью продал свое

именье, дворню избаловал. Как тараканы, сползались со всех сторон знакомые и

незнакомые мелкие людишки в его обширные, теплые и неопрятные хоромы; все

это наедалось чем попало, но досыта, напивалось допьяна и тащило вон что

могло, прославляя и величая ласкового хозяина; и хозяин, когда был не в

духе, тоже величал своих гостей дармоедами и прохвостами, а без них скучал.

Жена Петра Андреича была смиренница; он взял ее из соседнего семейства, по

отцовскому выбору и приказанию; звали ее Анной Павловной. Она ни во что не

вмешивалась, радушно принимала гостей и охотно сама выезжала, хотя

пудриться, по ее словам, было для нее смертью. Поставят тебе, рассказывала

она в старости, войлочный шлык на голову, волосы все зачешут кверху, салом

вымажут, мукой посыплют, железных булавок натыкают - не отмоешься потом; а в

гости без пудры нельзя - обидятся, - мука! Она любила кататься на рысаках, в

карты готова была играть с утра до вечера и всегда, бывало, закрывала рукой

записанный на нее копеечный выигрыш, когда муж подходил к игорному столу; а

все свое приданое, все деньги отдала ему в безответное распоряжение. Она

прижила с ним двух детей: сына Ивана, Федорова отца, и дочь Глафиру. Иван

воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она

назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала

его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему

гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r

Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, - самую, как она

выражалась, fine fleur {цвет (франц.).} эмиграции, - и кончила тем, что чуть

не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флера; перевела на его имя все

свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la

Richelieu, окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми

попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Лудовика XV, с

эмалевой табакеркой работы Петит_о_ в руках - и умерла, оставленная мужем:

вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами. Ивану

пошел всего двадцатый год, когда этот неожиданный удар (мы говорим о браке

княжны, не об ее смерти) над ним разразился; он не захотел остаться в

теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в

приживальщика; в Петербурге общество, в котором он вырос, перед ним

закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал

отвращение (все это происходило в самом начале царствования императора

Александра); пришлось ему поневоле вернуться в деревню, к отцу. Грязно,

бедно, дрянно показалось ему его родимое гнездо; глушь и копоть степного

житья-бытья на каждом шагу его оскорбляли; скука его грызла; зато и на него

все в доме, кроме матери, недружелюбно глядели. Отцу не нравились его

столичные привычки, его фраки, жабо, книги, его флейта, его опрятность, в

которой недаром чуялась ему гадливость; он то и дело жаловался и ворчал на

сына. "Все здесь не по нем, - говаривал он, - за столом привередничает, не

ест, людского запаху, духоты переносить не может, вид пьяных его

расстраивает, драться при нем тоже не смей, служить не хочет: слаб, вишь,

здоровьем; фу ты, неженка эдакой! А все оттого, что В_о_лтер в голове

сидит". Старик особенно не жаловал Вольтера да еще "изувера" Дидерота, хотя

ни одной строки из их сочинений не прочел: читать было не по его части. Петр

Андреич не ошибался: точно, и Дидерот и Вольтер сидели в голове его сына, и

не они одни - и Руссо, и Рейналь, и Гельвеции, и много других, подобных им,

сочинителей сидели в его голове, - но в одной только голове. Бывший

наставник Ивана Петровича, отставной аббат и энциклопедист, удовольствовался

тем, что влил целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века, и он

так и ходил наполненный ею; она пребывала в нем, не смешавшись с его кровью,

не проникнув в его душу, не сказавшись крепким убежденьем... Да и возможно

ли было требовать убеждений от молодого малого пятьдесят лет тому назад,

когда мы еще и теперь не доросли до них? Посетителей отцовского дома Иван

Петрович тоже стеснял; он ими гнушался, они его боялись, а с сестрой

Глафирой, которая была двенадцатью годами старше его, он не сошелся вовсе.

Эта Глафира была странное существо: некрасивая, горбатая, худая, с широко

раскрытыми строгими глазами и сжатым тонким ртом, она лицом, голосом,

угловатыми быстрыми движениями напоминала свою бабку, цыганку, жену Андрея.

Настойчивая, властолюбивая, она и слышать не хотела о замужестве.

Возвращение Ивана Петровича ей пришлось не по нутру; пока княжна Кубенская

держала его у себя, она надеялась получить по крайней мере половину

отцовского имения: она и по скупости вышла в бабку. Сверх того, Глафира

завидовала брату; он так был образован, так хорошо говорил по-французски, с

парижским выговором, а она едва умела сказать "бонжур" да "коман ву порто

ву?" {"здравствуйте"... - как вы поживаете?" (франц. "bonjour", "comment

vous portez-vous?").} Правда, родители ее по-французски вовсе не разумели,

да от этого ей не было легче. Иван Петрович не знал, куда деться от тоски и

скуки; невступно год провел он в деревне, да и тот показался ему за десять

лет. Только с матерью своею он и отводил душу и по целым часам сиживал в ее

низких покоях, слушая незатейливую болтовню доброй женщины и наедаясь

вареньем. Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась одна

очень хорошенькая девушка, с ясными, кроткими глазками и тонкими чертами

лица, по имени Маланья, умница и скромница. Она с первого разу приглянулась

Ивану Петровичу; и он полюбил ее: он полюбил ее робкую походку, стыдливые

ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И

она привязалась к Ивану Петровичу всей силою души, как только русские

девушки умеют привязываться, - и отдалась ему. В помещичьем деревенском доме