И долго бы простояла еще в сладком полузабвении рыжая девка, если бы из него не вывела ее полновесная пощечина.
Девка только обернулась, нисколько не удивляясь, по-видимому, приветствию. Перед ней была Варвара Андреевна, в черном демикотоновом капоте, в спальном чепце. Даже черты лица самой Варвары Андреевны, искривленные всегдашним болезненным страданием, не выразили ни досады, ни гнева в ту минуту, когда ее бледная, костлявая, иссохшая рука давала обычную оплеуху.
Девка флегматически принялась двигать щеткою по полу.
- А чашки? - закричала Варвара Андреевна, садясь на диван перед, самоваром.
Девка машинально подошла к дверям.
- Форточку опять не отворяла, бестия! - остановила ее Варвара Андреевна, - опять накурила самоваром... Ох, ох! тошно... я и так уж мученица, и без того голова болит, ох, ох!..
Девка мимоходом коснулась рукою форточки.
- Простуди еще меня теперь, - закричала Варвара Андреевна, с яростию подымаясь с дивана. - Спирту дай поскорее, мерзавка... да чашки-чашки...
Девка была уже за дверями гостиной.
Варвара Андреевна взглянула кругом себя, в ее лихорадочно сверкавших глазах выразилось глубокое, сдавленное страдание.
- Митя, - прошептала она глухо.
По ее впалым щекам покатилась слеза. Она задумалась, она не обратила даже внимания на то, что рыжая девка, вместо двух чашек, принесла только одну, почти бессознательно положила две ложечки чел в чайник и поставила его на комфорку самовара.
Она была жалка в эту минуту - кругом ее, бедной, больной женщины все дышало одиночеством и тоской безысходною.
Она сняла чайник с комфорки и налила себе чашку.
- Где же другая чашка! - спросила она с гневом, уставивши свои впалые глаза на девку.
- Да я не поставила, - отвечала та, глупо улыбаясь... - Ушли-с.
- Кто ушли?
- Дмитрий-то Николаевич-с... к невесте ушли-с, так и сказать приказали-с, они, мол, скоро будут.
- К невесте ушел, - повторила про себя Варвара Андреевна качая головой... - вот оно... то ли еще будет!.. Посмотреть на него не дают, - вскричала она громко с отчаянием... - И я... не смей сказать слова, - прошептала она с тихой сосредоточенной желчью, - не смей слова сказать, от моих слов, вишь, он болен, умрет! Ох, Иван Александрович, бог тебе судья!
Она истерически зарыдала...
Увы! Она ведь была тоже права по-своему, бедная, больная и злая женщина. Есть характеры, которые не могут жить на свете без того чтобы подле них не было существа, которое бы они любили и которое бы они терзали... Они ведь тоже любят, эти болезненные природы, любя до того, что в состоянии сами уничтожиться, уморивши любимое существо. Странная, грустная загадка, эти природы, загадка, объясняема; только общественными условиями, в которые они поставлены. В самом деле, чем виновата эта мать, которая мучит своего сына? Ведь она мучит его от беспредельной любви к нему, ведь она по-своему хочет даже добра ему? ведь она - _мать!_ Эта женщина любит до того, что она, пожалуй отречется от своего права мучить другое существо, но она умрет, как змея, у которой вырвали ее жало.
Долго еще припадки истерики мучили Варвару Андреевну.
Пробило 12 часов - в передней раздался звон колокольчика.
- Это он, - сказала она шепотом, поправляя чепец и садясь на край дивана.
В самом деле, через минуту вошел Дмитрий; он был весел, на его лице было просветление, на щеках играл румянец, так и видно было, что ему хочется кому-нибудь передать все, что наполняло грудь его беспредельной, удушливой радостью.
Он быстро подошел к матери и с любовью поцеловал ее руку.
- Здравствуй, Митя, - кротко сказала ему больная женщина, удерживая его руку и поднимая на него свой впалый, грустный взгляд. - Здорова ли Лидия? - как будто нехотя проговорила она, после минуты молчания.
Есть что-то глубоко унизительное для человека в принужденном участии, есть что-то страшно тяжелое в вынужденном великодушии людей близких к ним, есть, наконец, что-то отравляющее всякую радость в жертве, которую делают для человека люди слабее, ниже его.
- Маменька, вы плакали?... - спросил Севский, не отвечая на вопрос и опуская глаза в землю.
- Я? о нет, Митя, нет, дружочек мой, я не плакала, я ведь обещала тебе, что не буду плакать... я не плакала, - скорбным, дрожащим от внутреннего раздражения голосом говорила Варвара Андреевна, отирая белым платком свои красные, больные глаза.
Дмитрий взглянул на нее... сердце поворотилось в его груди.
- О боже мой! - вскричал он с ропотом и отчаянием, стиснувши голову руками, - и зарыдал, не имея сил сказать ничего больше. Варвара Андреевна вскочила с места и, крепко охвативши его руками, залила его лоб потоком сдавленных, жгучих слез.
- Митя, Митя, - рыдала она, - не умирай, голубчик мой, Митя... не умирай, я буду любить ее, слышишь ли! она будет хозяйкою в доме, я готова быть твоей кухаркой, ее кухаркой, из любви к тебе, я на все готова, на все, я всем пожертвую, - что ж? уж целый век я была мученица.
Бедная женщина, она не понимала, что каждое слово ее способно было резать как нож, что самая страстная любовь ее была отвратительным эгоизмом, что она не могла даже пожертвовать ничем, сама не оценивши наперед и не выставивши на вид всей великости жертвы.
Ни мать, ни сын не слыхали, как вновь зазвенел колокольчик и как вслед за тем вошел в гостиную Званинцев. Он остановился в дверях и, сложивши на груди руки, с немою, зловещею улыбкою смотрел на эту сцену.
Варвара Андреевна увидала его первая и с криком упала на диван, закрывши лицо руками.
Севский с скорбным, умоляющим выражением поднял на него глаза. Званинцев молча пожал его руку и, севши на кресла против него, закурил сигару.
- Дайте мне стакан чаю, Варвара Андреевна, - сказал он спокойно. Болезненная краска выступила на впалых щеках Севской, но она повиновалась ему, робко опуская глаза перед его холодным взглядом. Это. было нечто вроде сцен покойного фан Амбурга с гиенами.
- Когда ваша свадьба, Севский? - спросил он.
- Не знаю, - отвечал молодой человек, неподвижно уставивши глаза в пол.
- _Вероятно_, назначение дня зависит от вас, Варвара Андреевна, - обратился Званинцев к матери, - пожалуйста, поторопитесь, чем скорее, тем лучше; Дмитрий Николаевич до свадьбы не способен ничего делать, а место помощника Воловского не может долго быть вакантно... Он мне это сам говорил.
- Когда же? - дрожащим голосом спросила Варвара Андреевна, не смея поднять глаз.
- Не знаю, когда хотите, - спокойно отвечал Званинцев.
- Через неделю, - с усилием сказала Севская, поднимаясь с дивана.
- Ровно через неделю? у нас сегодня вторник, кажется? - обратился Званинцев к молодому человеку.
Дмитрий молчал.
Варвара Андреевна вышла из гостиной.
Севский быстро поднял глаза на Званинцева.
- Иван Александрович, - сказал он, подавляя неприятное впечатление, которое всегда испытывал от его взгляда, - научите меня, что мне делать?
Званинцев улыбнулся.
- Вы знаете, мой милый, я никогда не даю советов, - сказал он холодно.
- Боже мой, боже мой - что ждет меня в будущем? - с отчаянием говорил про себя молодой человек, ходя по комнате.
- Что же? вы хотели жениться на Лидии, вы на ней женитесь, - полунасмешливо начал Званинцев.
- Иван Александрович, - прервал его Севский, подходя к нему и взявши его руку, - сжальтесь надо мною... но что я говорю вам? к чему я говорю это вам, - продолжал он с отчаянием, - у вас нет сердца... или нет, нет, простите меня, я не знаю сам, что я говорю, вы мне сделали так много добра.
- Не я - обстоятельства.
- Ну, положим, положим так даже: вы не хотите моей благодарности, вам она оскорбительна... Но сжальтесь надо мною, что я должен делать?
- Ничего, кроме того, что вы можете.
Лицо Званинцева было спокойно, как облик сфинкса, - тщетно искали бы вы на нем хотя тени человеческого сочувствия.
Севский отступил с невольным ужасом и сел на кресла мрачный, бледный, как преступник, которому прочли приговор.
- Да, - сказал он наконец сухим, горячим тоном, - да, я знаю, что унизился до того, чтобы быть вам обязанным, что вы играли мной как ребенком.
- Я? - холодно прервал Званинцев, отряхивая сигару.
- Вы или обстоятельства, не все ли мне равно?.. Я уже подлец, довольно этого, - я ненавижу их, ненавижу вас... чего еще вам надобно?.. чтобы я был палачом?..
- Слушайте же, - тихо начал Званинцев, устремивши на него грозный, зловещий взгляд, - слушайте же, безумный, вы еще не все знаете, вы еще и не воображаете всех мук и пыток, которые ждут вас в будущем, вы еще не хотите верить, что каждое утро будет вам отравлено, что каждый вечер вы будете терзаться пыткой...
- О! - простонал молодой человек, сжимая голову руками.
- Вы забыли, что любовь не любовь, если она разделена, - продолжал Званинцев, - больше еще, вы забыли, что любовь делает свободного человека рабом, который повсюду волочит за собою свою цепь... вы забыли это все, - а я это знал и знаю.
- И что же?
- Всякому дано действовать по силам. Я отрекся действовать, - я предоставляю людей их собственному произволу. Чему устоять - то устоит, чему погибнуть - то погибнет.
И, взявши шляпу, Званинцев тихо вышел из комнаты...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пойдемте теперь со мною, читатель, в один из самых отдаленных переулков Литейной части, в низенький, наклонившийся немного набок домик, выкрашенный дикою краской, снабженный даже ставнями у окон, как будто нарочно для того, чтобы живее напоминать подобные же московские дома. Кругом его, тоже для большего сходства, пустыри и огороды, но в этих пустырях и огородах слышится не размашисто-заунывная песня русского человека, а несносный чухонский вой.
В этом домике жил Александр Иваныч Брага, приятель Севского, тот самый Александр Иванович, вследствие слов которого автор этого рассказа когда-то познакомился с Виталиным, о чем в свое время и в своем месте рассказывал своим читателям.
Комната, в которой жил Александр Иванович, была пуста и мала; все в ней дышало каким-то вечным приготовлением к путешествию, в ней не было ничего, кроме кушетки, стола подле нее и чемодана, который валялся в углу. Над кушеткою висела пара пистолетов; сам Александр Иваныч лежал на кушетке, в ермолке, прекрасно вышитой серебром по бархату, которой он не покидал никогда дома. Эта ермолка да чубук с бисерным чехлом пользовались особенной его привязанностью, хотя ермолка порядочно уже поистаскалась, а из чубука Александр Иваныч никогда не курил, предпочитая трубке сигару. Было ли это воспоминание о какой-нибудь хорошенькой кузине или подарок бедной обольщенной невинности - и когда и как подарены были, этот чехол и эта ермолка? в светлый ли праздник, вместе с поцелуем свежего, розовенького ротика, за семейным ли самоваром, с первой чашкой чаю, налитого миленькой девочкой с заспанными глазками, в день ли ангела, при страстной записке с орфографическими ошибками? Дело в том только, что чехол и ермолка были драгоценностями для моего приятеля, они с ним не расставались давно уже, с турецкого похода, в котором он служил волонтером и для которого он в первый раз покинул кров родимого украинского хутора. Зачем он его покинул? зачем не дал он овладеть собою лени и беспечности южного человека?