Много разных картин показали мне эти окна: видел я, как люди молятся, целуются, дерутся, играют в кар
ты, озабоченно н беззвучно беседуют, -предо мною,
точно в панораме за копейку, тянулась немая, рыбья жизнь.
Видел я в подвале, за столом, двух женщин - молодую и постарше; против них сидел длинноволосый гим
назист и, размахивая рукой, читал им книгу. Молодая слушала, сурово нахмурив брови, откинувшись на спинку стула; а постарше - тоненькая и пышноволосая - вдруг закрыла лицо ладонями, плечи у нее задрожали, гимназист отшвырнул книгу, а когда молоденькая, вскочив на ноги, убежала - он упал на колени перед той, пышноволосой, и стал целовать руки ее.
В другом окне я подсмотрел, как большой бородатый человек, посадив на колени себе женщину в красной кофте, качал ее, как дитя, и, видимо, что-то пел, широко открывая рот, выкатив глаза. Она вся дрожала от смеха, запрокидывалась на спину, болтая ногами, он выпрямлял ее и снова пел, и снова она смеялась. Я смотрел на них долго и ушел, когда понял, что они запаслись весельем на всю ночь.
Много подобных картин навсегда осталось в памяти моей, и часто, увлеченный ими, я опаздывал домой. Это возбуждало подозрения хозяев, и они допрашивали меня:
- В какой церкви был? Какой поп служил?
Они знали всех попов города, знали, когда какое Евангелие читают, знали всё - им было легко поймать меня во лжи.
Обе женщины поклонялись сердитому богу моего деда, - богу, который требовал, чтобы к нему приступали со страхом; имя его постоянно было на устах женщин, - даже ругаясь, они грозили друг другу:
- Погоди! Господь тебя накажет, он те скрючит, подлую!..
В воскресенье первой недели поста старуха пекла оладьи, а они всё подгорали у нее; красная от огня, она гневно кричала:
- А, черти бы вас взяли...
И вдруг, понюхав сковороду, потемнела, швырнула сковородник на пол и завыла:
- Ба -атюшки, сковорода-то скоромная, поганая, не выжгла ведь я ее в чистый-то понедельник, го -осподи!
Встала на колени и просила со слезами:
- Господи-батюшка, прости меня, окаянную, ради страстей твоих! Не покарай, господи, дуру старую...
Выпеченные оладьи отдали собакам, сковородку выжгли, а невестка стала в ссорах упрекать свекровь:
- Вы даже в посте на скоромных сковородах печете.
Они вовлекали бога своего во все дела дома, во все углы своей маленькой жизни, - от этого нищая жизнь приобретала внешнюю значительность и важность, казалась ежечасным служением высшей силе Это вовлечение бога в скучные пустяки подавляло меня, и невольно я всё оглядывался по углам, чувствуя себя под чьим-то невидимым надзором, а ночами меня окутывал холодным облаком страх, - он исходил из угла кухни, где перед темными образами горела неугасимая лампада.
Рядом с полкой - большое окно, две рамы, разъединенные стойкой; бездонная синяя пустота смотрит в окно, кажется, что дом, кухня, я -всё висит на самом краю этой пустоты и, если сделать резкое движение, всё сорвется в синюю, холодную дыру и полетит куда-то мимо звезд, в мертвой тишине, без шума, как тонет камень, брошенный в воду. Долго я лежал неподвижно, боясь перевернуться с боку на бок, ожидая страшного конца жизни.
Не помню, как я вылечился от этого страха, но я вылечился скоро; разумеется, мне помог в этом добрый бог бабушки, и я думаю, что уже тогда почувствовал простую истину: мною ничего плохого еще не сделано, без вины наказывать меня - не закон, а за чужие грехи я не ответчик.
Прогуливал я и обедни, особенно весною, - непоборимые силы ее решительно не пускали меня в церковь. Если же мне давали семишник на свечку-это окончательно губило меня: я покупал бабок, всю обедню играл и неизбежно опаздывал домой. А однажды ухитрился проиграть целый гривенник, данный мне на поминание и просфору, так что уж пришлось стащить чужую просфору с блюда, которое дьячок вынес из алтаря.
Играть хотелось страстно, и я увлекался играми до неистовства. Был достаточно ловок, силен и скоро заслужил в ближних улицах славу доброго игрока в бабки, в шар и в городки.
Великим постом меня заставили говеть, и вот я иду исповедоваться к нашему соседу, отцу Доримедонту Покровскому. Я считал его человеком суровым и был во многом грешен лично перед ним: разбивал камнями беседку в его саду, враждовал с его детьми, и вообще он мог напомнить мне немало разных поступков, неприятных ему. Это меня очень смущало, и, когда я стоял в бедненькой церкви, ожидая очереди исповедоваться. сердце мое билось трепетно.
Но отец Доримедонт встретил меня добродушно ворчливым восклицанием:
- А, сосед... Ну, вставай на колени! В чем грешен?
Он накрыл голову мою тяжелым бархатом, я задыхался в запахе воска и ладана, говорить было трудно и не хотелось.
- Старших слушаешься?
- Нет.
- Говори - грешен!
Неожиданно для себя я выпалил:
- Просвиры воровал.
- Это -как же? Где? -спросил священник, подумав и не спеша.
- У Трех Святителей, у Покрова, у Николы...
- Ну-ну, по всем церквам! Это, брат, нехорошо, грех, - понимаешь?
- Понимаю.
- Говори - грешен! Несуразный. Воровал-то, чтобы есть?
- Когда - ел, а то - проиграю деньги в бабки, а просвиру домой надо принести, я и украду...
Отец Доримедонт начал что-то шептать, невнятно и устало, потом задал еще несколько вопросов и вдруг строго спросил:
- Не читал ли книг подпольного издания?
Я, конечно, не понял вопроса и переспросил:
- Чего?
- Запрещенных книжек не читал ли?
- Нет, никаких...
- Отпускаются тебе грехи твои... Встань!
Я удивленно взглянул в лицо ему, -оно казалось задумчивым и добрым. Мне было неловко, совестно: отправляя меня на исповедь, хозяева наговорили о ней страхов и ужасов, убедив каяться честно во всех прегрешениях моих.
- Я в вашу беседку камнями кидал, - заявил я.
Священник поднял голову и сказал:
- И это нехорошо! Ступай...
- И в собаку кидал...
-Следующий! -позвал отец Дорнмедонт, глядя мимо меня.
Я ушел, чувствуя себя обманутым и обиженным: так напрягался в страхе исповеди, а всё вышло не страшно и даже не интересно! Интересен был только вопрос о книгах, неведомых мне; я вспомнил гимназиста, читавшего в подвале книгу женщинам, и вспомнил Хорошее Дело, - у него тоже было много черных книг, толстых, с непонятными рисунками.
На другой день мне дали пятиалтынный и отправили меня причащаться. Пасха была поздняя, уже давно стаял снег, улицы просохли, по дорогам курилась пыль; день был солнечный, радостный.
Около церковной ограды азартно играла в бабки большая компания мастеровых; я решил, что успею причаститься, и попросил игроков:
- Примите меня!
- Копейку за вход в игру, - гордо заявил рябой и рыжий человек.
Но я не менее гордо сказал:
- Три под вторую пару слева!
- Деньги на кон!
И началась игра!
Я разменял пятиалтынный, положил три копейки под пару бабок в длинный кон; кто собьет эту пару- получает деньги, промахнется - я получу с него три копейки. Мне посчастливилось: двое целились в мои деньги, и оба не попали, - я выиграл шесть копеек со взрослых, с мужиков! Это очень подняло дух мой...
Но кто-то из игроков сказал:
- Гляди за ним, ребята, а то убежит с выигрышем...
Тут я обиделся и объявил сгоряча, как в бубен ударил:
- Девять копеек под левой крайней парой!
Однако это не вызвало у игроков заметного впечатления, только какой-то мальчуган моих лет крикнул, предупреждая:
- Глядите, -он счастливый, это чертежник со Звездинки, я его знаю!
Худощавый мастеровой, по запаху скорняк, сказал ехидно:
- Чертенок? Хар -рошо...
Прицелившись -налитком, ом метко сбил мою ставку , и спросил, нагибаясь ко мне:
- Ревешь?
Я ответил:
- Под крайней правой - три!
- И сотру, - похвастался скорняк, но проиграл.
Больше трех раз кряду нельзя ставить деньги на кон, - я стал бить чужие ставки и выиграл еще копейки четыре да кучу бабок. Но когда снова дошла очередь до меня, я поставил трижды и проиграл все деньги, как раз вовремя: обедня кончилась, звонили колокола, народ выходил из церкви.
- Женат? - спросил скорняк, намереваясь схватить меня за волосы, но я увернулся, убежал и, догнав какого-то празднично одетого паренька, вежливо осведомился:
- Вы причащались?
- Ну, так что? - ответил он, осматривая меня подозрительно.
Я попросил его рассказать мне, как причащают, что говорит в это время священник и что должен был делать я.
Парень сурово избычился и устрашающим голосом зарычал:
- Прогулял причастие, еретик? Ну, а я тебе ничего не скажу - пускай отец шкуру спустит с тебя!
Я побежал домой, уверенный, что начнут расспрашивать и неизбежно узнают, что я не причащался.
Но, поздравив меня, старуха спросила только об одном:
- Дьячку за теплоту много ли дал?
- Пятачок, - наобум сказал я.
- И три копейки - за глаза ему, а семишник себе оставил бы, чучело!
...Весна. Каждый день одет в новое, каждый новый день ярче и милей; хмельно пахнет молодыми травами, свежей зеленью берез, нестерпимо тянет в поле слушать жаворонка, лежа на теплой земле вверх лицом. А я - чищу зимнее платье, помогаю укладывать его в сундуки, крошу листовой табак, выбиваю пыль из мебели, с утра до ночи вожусь с неприятными, ненужными мне вещами.
В свободные часы мне совершенно нечем жить; на убогой нашей улице -пусто, дальше -не позволено уходить; на дворе сердитые, усталые землекопы, грубые, пьяные солдаты, растрепанные кухарки и прачки, каждый вечер - собачьи свадьбы, - это противно мне и обижает до того, что хочется ослепнуть.
Я иду на чердак, взяв с собою ножницы и разноцветной бумаги, вырезаю из нее кружевные рисунки и украшаю ими стропила - все-таки пища моей тоске. Мне тревожно хочется идти куда-то, где меньше едят, меньше ссорятся, не так назойливо одолевают бога жалобами и просьбами, не так часто обижают людей сердитым судом.