- А. боже мой... боже мой...
И вдруг заорал на меня:
- Да читай же, чёртова кость!
Он снова заплакал и - еще сильнее и горше, когда Остап перед смертью крикнул: "Батько! Слышишь ли ты?"
- Всё погибло, - всхлипывал Смурый, - всё, а! Уже - конец? Эх, проклятое дело! А были люди, Тарас этот - а? Да -а, это - люди...
Взял у меня из рук книгу и внимательно рассмотрел ее, окапав переплет слезами.
- Хорошая книга! Просто - праздник! Потом мы читали "Ивангоэ", - Смурому очень понравился Ричард Плантагенет.
- Это настоящий король! -- внушительно говорил он; мне книга показалась скучной.
Вообще мы не сходились во вкусах, - меня очень увлекала "Повесть о Томасе Ионесе" - старинный перевод "Истории Тома Джонса, найденыша", а Смурый ворчал:
- Хлупость! Что мне до него, до Томася? На что он мне сдался? Должны быть иные книги...
Однажды я сказал ему, что мне известно - есть другие книги, подпольные, запрещенные; их можно читать только ночью, в подвалах.
Он вытаращил глаза, ощетинился.
- Ш -шо такое? Шо ты врешь?
- Я не вру, меня про них поп на исповеди спрашивал, а до того я сам видел, как их читают и плачут...
Повар, угрюмо глядя в лицо мне, спросил:
- Кто плачет?
- Барыня, которая слушала. А другая убежала даже со страху...
- Проснись, бредишь, - сказал Смурый, медленно прикрывая глаза, а помолчав, забормотал:
- Конечно, - где-нибудь есть... что-нибудь скрытое. Не быть его - не может... Не таковы мои годы. да и характер мой тож... Ну, а однако ж...
Он мог говорить столь красноречиво целый час...
Незаметно для себя я привык читать и брал книгу с удовольствием; то, о чем рассказывали книги, приятно отличалось от жизни, - она становилась всё тяжелее.
Смурый, тоже увлекаясь чтением всё больше, часто отрывал меня от работы.
- Пешков, иди читать.
- У меня немытой посуды много.
- Максим вымоет.
Он грубо гнал старшего посудника на мою работу, тот со зла бил стаканы, а буфетчик смиренно предупреждал меня:
- Ссажу с парохода.
Однажды Максим нарочно положил в таз с грязной водой и спитым чаем несколько стаканов, а я выплеснул воду за борт, и стаканы полетели туда же.
- Это моя вина! - сказал Смурый буфетчику. - Запиши мне.
Буфетная прислуга стала смотреть на меня исподлобья, мне говорили:
- Эй, ты, книгочей! Ты за что деньги получаешь?
И старались дать мне работы возможно больше, зря пачкая посуду. Я понимал, что всё это плохо кончится для меня, и не ошибся.
Под вечер с какой-то маленькой пристани к нам на пароход села краснорожая баба с девицей в желтом платке и розовой новой кофте. Обе они были выпивши, - баба улыбалась, кланялась всем и говорила на о, точно дьякон:
- Простите, родные, выпила я немножко! Судили меня, оправдали, вот я на радостях и выпила...
Девушка тоже смеялась, глядя на людей мутными глазами, и толкала бабу:
- А ты иди, чумовая, иди знай...
Они поместились около рубки второго класса, против каюты, где спали Яков, Максим и Сергей. Баба скоро куда-то исчезла, а к девушке подсел Сергей, жадно растягивая лягушечий рот.
Ночью, когда я, кончив работу, ложился спать на столе, Сергей подошел ко мне и схватил за руку.
- Иди, мы тебя женим...
Он был пьян. Я попытался вырвать руку, но он ударил меня.
- Иди -и!
Подбежал Максим, тоже пьяный, и вдвоем они потащили меня по палубе к своей каюте, мимо спящих пассажиров. Но у дверей каюты стоял Смурый, в двери, держась за косяки, - Яков Иваныч, а девица колотила его по спине кулаками и пьяным голосом кричала:
- Пуститя...
Смурый выдернул меня из рук Сергея и Максима, схватил их за волосы и, стукнув головами, отшвырнул, - они оба упали.
- Азият! - сказал он Якову, захлопнув дверь каюты на нос ему, и загудел, толкая меня:
- Ступай прочь!
Я убежал на корму. Ночь была облачная, река - черная; за кормою кипели две серые дорожки, расходясь к невидимым берегам; между этих дорожек тащилась баржа. То справа, то слева являются красные пятна огней и, ничего не осветив, исчезают за неожиданными поворотами берега; после них становится еще более темно и обидно.
Пришел повар, сел рядом со мною, вздохнул тяжко и закурил папиросу.
- Они тебя к этой тащили? Эх, поганцы! Я же слышал, как они посягали...
- Вы отняли ее у них?
- Ее? - Он грубо обругал девицу и продолжал тяжелым голосом: -Тут все гады. Пароходшко этот - хуже деревни. В деревне жил?
- Нет.
- Деревня -насквозь беда! Особо -зимою..
Бросив окурок за борт, он помолчал и заговорил снова:
- Пропадешь ты в свином стаде, жалко мне тебя, кутенок. И всех жалко. Иной раз не знаю, что сделал бы... даже на колени бы встал и спросил: "Что ж вы делаете, сукины сыны, а? Что вы, слепые?" Верблюды...
Пароход протяжно загудел, буксир шлепнулся в воду; в густой темноте закачался огонь фонаря, указывая, где пристань, из тьмы спускались еще огни.
- Пьяный Бор, - ворчал повар. - И река есть - Пьяная. Был каптенармус - Пьянков... И писарь - Запивохин... Пойду на берег.
Крупные камские бабы и девки таскали с берега дрова на длинных носилках. Изгибаясь под лямками, упруго пританцовывая, пара за парой они шли к трюму кочегарни и сбрасывали полсажени поленьев в черную яму, звонко выкрикивая:
- Трушша!
Когда они шля с дровами, матросы хватали их за груди, за ноги, бабы визжали, плевали на мужиков; возвращаясь назад, они оборонялись от щипков и толчков ударами носилок. Я видел это десятки раз - каждый рейс: на всех пристанях, где грузили дрова, было то же самое.
Мне казалось, что я - старый, живу на этом пароходе много лет и знаю все, что может случиться на нем завтра, через неделю, осенью, в будущем году.
Уже светало. На песчаном обрыве, выше пристани, обозначился мощный сосновый лес. В гору, к лесу, шли бабы, смеялись и пели, подвывая; вооруженные длинными носилками, они были похожи на солдат. ,
Хотелось плакать, слезы кипели в груди, сердце точно варилось в них; это было больно.
Но плакать - стыдно, и я стал помогать матросу Бляхину мыть палубу.
Это был незаметный человечек, Бляхин. Весь какой-то линючий, блеклый, он всё прятался по углам, поблескивая оттуда маленькими глазками.
- По-настоящему прозвище мне не Бляхин, а... Потому, видишь ты,-мать у меня была распутной жизни. Сестра есть, так и сестра, тоже. Такая, стало быть, назначена судьба обеим им. Судьба, братаня, всем нам - якорь. Ты бы пошел, ан - погоди...
И теперь, шаркая шваброй по падубе, он говорил мне тихонько:
- Видал, как бабов забижают? То-то вот! И сырое полено долго поджигать -загорится. Не люблю я этого, братаня, не уважаю. И родись я бабой - утопился бы в черном омуте, вот тебе Христос святой порукой!.. И так воли нет никому, - а тут еще - зажигают! Скопцы-то, я те скажу, не дурак народ. Про скопцов - слыхал? Умный народ, очень правильно догадался: напрочь все мелкие вещий, да и служи богу, чисто...
Мимо нас прошла по лужам капитанша, высоко подбирая юбки; она всегда вставала рано. Высокая, стройная, и такое простое, ясное лицо унее... Захотелось побежать за нею и просить всей душой:
- Скажите мне что-нибудь, скажите!..
Пароход медленно отвалил от пристани, а Бляхин сказал, крестясь:
- Поехали...
VI
В Сарапуле Максим ушел с парохода, - ушел молча, ни с кем не простясь, серьезный и спокойный. За ним, усмехаясь, сошла веселая баба, а за нею - девица, измятая, с опухшими глазами. Сергей же долго стоял на коленях перед каютой капитана, целовал филенку двери, стукался в нее лбом и взывал:
- Простите меня, я не виноват! Это - Максимка... Матросы, буфетная прислуга, даже некоторые пассажиры знали, что он врет, но поощрительно советовали:
- Валяй, валяй - простит!
Капитан гнал его прочь, даже толкнул ногой, так что Сергей опрокинулся, но все-таки простил. И Сергей тотчас же забегал по палубе, разнося подносы с посудой для чая, по-собачьи искательно заглядывая людям в глаза.
На место Максима взяли с берега вятского солдатика, костлявого, с маленькой головкой и рыжими глазами. Помощник повара тотчас послал его резать кур; солдатик зарезал пару, а остальных распустил по палубе; пассажиры начали ловить их, - три курицы перелетели за борт. Тогда солдатик сел на дрова около кухни и горько заплакал.
- Ты что, дурак? - изумленно спросил его Смурый. - Разве солдаты плачут?
- Я- нестроевой роты, -тихонько сказал солдат.
Это погубило его, - через полчаса все люди на пароходе хохотали над ним; подойдут вплоть к нему, уставятся глазами прямо в лицо, спросят:
- Этот?
И затрясутся в судорогах обидного, нелепого смеха.
Солдат сначала не видел людей, не слышал смеха; собирая слезы с лица рукавом ситцевой старенькой рубахи, он словно прятал их в рукав. Но скоро его рыжие глазки гневно разгорелись, и он заговорил вятской сорочьей скороговоркой:
- Што вылупили шары-те на меня? Ой, да чтоб вас разорвало на кусочки...
Это еще более развеселило публику, солдата начали тыкать пальцами, дергать за рубаху, за фартук, играя с ним, точно с козлом, и так травили его до обеда, а пообедав, кто-то надел на ручку деревянной ложки кусок выжатого лимона и привязал ложку за спиной солдата к тесемкам его фартука; солдат идет, ложка болтается сзади него, все хохочут, а он -суетится, как пойманный мышонок, не понимая, что вызывает смех.
Смурый следит за ним молча, серьезно, лицо у повара сделалось бабьим.
Мне стало жалко солдата, я спросил повара:
- Можно сказать ему про ложку?
Он молча кивнул головой.
Когда я объяснил солдату, над чем смеются, он быстро нащупал ложку, оторвал ее, бросил на пол, раздавил ногой и - вцепился в мои волосы обеими руками; мы начали драться, к великому удовольствию публики, тотчас окружившей нас.
Смурый расшвырял зрителей, рознял нас и, натрепав уши сначала мне, схватил за ухо солдата. Когда публика увидала, как этот маленький человек трясет головой и танцует под рукою повара, она неистово заорала, засвистала, затопала ногами, раскалываясь от хохота.
- Ура, гарнизон! Дай повару головой в брюхо!
Эта дикая радость стада людей возбуждала у меня желание броситься на них и колотить по грязным башкам поленом.