Эти иллюстрации раздвигали предо мною землю всё шире и шире, украшая ее сказочными городами, показывая мне высокие горы, красивые берега морей. Жизнь чудесно разрасталась, земля становилась заманчивее, богаче людьми, обильнее городами и всячески разнообразнее. Теперь, глядя в заволжские дали, я уже знал, что там нет пустоты, а прежде, бывало, смотришь за Волгу, становится как-то особенно скучно: плоско лежат луга, в темных заплатах кустарника, на конце лугов зубчатая черная стена леса, над лугами - мутная, холодная синева. Пусто на земле, одиноко. И сердце тоже пустеет, тихая грусть щекочет его, все желания исчезают, думать - не о чем, хочется закрыть глаза. Ничего не обещает эта унылая пустота, высасывая из сердца всё, что там есть.
Объяснения к иллюстрациям понятно рассказывали про иные страны, иных людей, говорили о разных событиях в прошлом и настоящем; я многого не могу понять, и это меня мучит. Иногда в мозг вонзаются какие-то странные слова - "метафизика", "хилиазм", "чартист", - они нестерпимо беспокоят меня, растут чудовищно, всё заслоняют, и мне кажется, что я никогда не пойму ничего, если мне не удастся открыть смысл этих слов, - именно они стоят сторожами на пороге всех тайн. Часто целые фразы долго живут в памяти, как заноза в пальце, мешая мне думать о другом. Помню, я прочитал странные стихи:
В сталь закован, по безлюдью,
Нем и мрачен, как могила,
Едет гуннов царь, Атилла,
за ним черною тучею идут воины и кричат:
Где же Рим, где Рим могучий?
Рим - город, это я уже знал, но кто такие - гунны? Это необходимо знать.
Выбрав хорошую минуту, я спрашиваю хозяина.
- Гунны? - удивленно повторяет он. - Чёрт знает, что это такое! Ерунда, наверное...
И неодобрительно качает головою.
- Чепуха кипит в голове у тебя, это плохо, Пешков!
Плохо ли, хорошо ли, но я хочу знать.
Мне кажется, что полковому священнику Соловьеву должно быть известно - что такое гунны и, поймав его на дворе, я спрашиваю.
Бледный, больной и всегда сердитый, с красными глазами, без бровей, с желтой бородкой, он говорит мне, тыкая в землю черным посохом:
- А тебе какое дело до этого, а?
Поручик Нестеров на мой вопрос свирепо ответил:
- Что -о?
Тогда я решил, что о гуннах нужно спросить в аптеке у провизора; он смотрит на меня всегда ласково, у него умное лицо, золотые очки на большом носу.
- Гунны, - сказал мне провизор Павел Гольдберг, - были кочевым народом, вроде киргизов. Народа этого больше нет, весь вымер.
Мне стало грустно и досадно - не потому, что гунны вымерли, а оттого, что смысл слова, которое меня так долго мучило, оказался столь простым и ничего не дал мне.
Но я очень благодарен гуннам, - после столкновения ,с ними слова стали меня меньше беспокоить, и, благодаря Атилле, я познакомился с провизором Гольдбергом.
Этот человек знал простой смысл всех мудрых слов, у него были ключи ко всем тайнам. Поправив очки двумя пальцами, он пристально смотрел сквозь толстые стекла в глаза мне и говорил, словно мелкие гвозди вбивая в мой лоб.
- Слова, дружище, это - как листья на дереве, и, чтобы понять, почему лист таков, а не иной, нужно знать, как растет дерево, - нужно учиться! Книга, дружище, - как хороший сад, где всё есть: и приятное и полезное...
Я часто бегал к нему в аптеку за содой и магнезией для взрослых, которые постоянно страдали "изжогой", за бобковой мазью и слабительными для младенцев. Краткие поучения провизора внушали мне всё более серьезное отношение к книгам, и незаметно они стали необходимыми для меня, как пьянице водка.
Они показывали мне иную жизнь - жизнь больших чувств и желаний, которые приводили людей к подвигам и преступлениям. Я видел, что люди, окружавшие меня, не способны на подвиги и преступления, они живут где-то в стороне от всего, о чем пишут книги и трудно понять -что интересного в их жизни? Я не хочу жить такой жизнью... Это мне ясно, - не хочу...
Из пояснений к рисункам я знал, что в Праге, Лондоне и Париже нет среди города оврагов и грязных дамб из мусора, там прямые, широкие улицы, иные дома и церкви. Там нет шестимесячной зимы, которая запирает людей в домах, нет великого поста, когда можно есть только квашеную капусту, соленые грибы, толокно и картофель, с противным льняным маслом. Великим постом - нельзя читать книг, - у меня отобрали "Живописное обозрение", и эта пустая, постная жизнь снова подошла вплоть ко мне. Теперь, когда я мог сравнить ее с тем, что знал из книг, она казалась мне еще более нищей и безобразной. Читая, я чувствовал себя здоровее, сильнее, работал споро и ловко, у меня была цель: чем скорее кончу, тем больше останется времени для чтения. Лишенный книг, я стал вялым, ленивым, меня начала одолевать незнакомая мне раньше болезненная забывчивость.
Помнится, именно в эти пустые дни случилось нечто таинственное: однажды вечером, когда все ложились спать, вдруг гулко прозвучал удар соборного колокола, он сразу встряхнул всех в доме, полуодетые люди бросились к окнам, спрашивая друг друга:
- Пожар? Набат?
Было слышно, что и в других квартирах тоже суетятся, хлопают дверями; кто-то бегал по двору с лошадью на поводу. Старая хозяйка кричала, что ограбили собор, хозяин останавливал ее:
- Полноте, мамаша, ведь слышно же, что это не набат!
- Ну, так архиерей помер...
Викторушка слез с полатей, одевался и бормотал:
- А я знаю, что случилось, знаю!
Хозяин послал меня на чердак посмотреть, нет ли зарева, я побежал, вылез через слуховое окно на крышу, - зарева не было видно; в тихом морозном воздухе бухал, не спеша, колокол; город сонно прилег к земле; во тьме бежали, поскрипывая снегом, невидимые люди, взвизгивали полозья саней, и всё зловещее охал колокол. Я воротился в комнаты.
- Зарева нет.
- Фу ты, господи! -сказал хозяин, одетый в пальто и шапку, приподнял воротник и стал нерешительно совать ноги в калоши. Хозяйка умоляла его:
- Не ходи! Ну, не ходи же...
- Ерунда!
Викторушка, тоже одетый, дразнил всех:
- А я знаю...
Когда братья ушли на улицу, женщины, приказав мне ставить самовар, бросились к окнам, но почти тотчас с улицы позвонил хозяин, молча вбежал по лестнице и, отворив дверь в прихожую, густо сказал:
- Царя убили!
- Убили-таки! - воскликнула старуха.
- Убили, мне офицер сказал... Что ж теперь будет?
Позвонил Викторушка и, неохотно раздеваясь, сердито сказал:
- А я думал - война!
Потом все они сели пить чай, разговаривали спокойно, но - тихонько и осторожно. И на улице стало тихо, колокол уже не гудел. Два дня они таинственно шептались, ходили куда-то, к ним тоже являлись гости и что-то подробно рассказывали. Я очень старался понять - что случилось? Но хозяева прятали газету от меня, а когда я спросил Сидорова - за что убили царя, он тихонько ответил:
- Про то запрещено говорить...
И всё это быстро стерлось, затянулось ежедневными пустяками, и я вскоре пережил очень неприятную историю.
В одно из воскресений, когда хозяева ушли к ранней обедне, а я, поставив самовар, отправился убирать комнаты, -старший ребенок, забравшись в кухню, вытащил кран из самовара и уселся под стол играть краном. Углей в трубе самовара было много, и, когда вода вытекла из него, он распаялся. Я еще в комнатах услыхал, что самовар гудит неестественно гневно, а войдя в кухню, с ужасом увидал, что он весь посинел и трясется, точно хочет подпрыгнуть с пола. Отпаявшаяся втулка крана уныло опустилась, крышка съехала набекрень, из-под ручек стекали капли олова, - лиловато -синнй самовар казался вдребезги пьяным. Я облил его водою, он зашипел и печально развалился на полу.
Позвонили на парадном крыльце, я отпер двери и на вопрос старухи - готов ли самовар, кратко ответил:
- Готов.
Это слово, сказанное, вероятно, в смущении и страхе, было принято за насмешку и усугубило наказание. Меня избили. Старуха действовала пучком сосновой лучины, это было не очень больно, но оставило под кожею спины множество глубоких заноз; к вечеру спина у меня вспухла подушкой, а в полдень на другой день хозяин принужден был отвезти меня в больницу.
Когда доктор, длинный и тощий до смешного, осмотрел меня, он сказал спокойно глухим басом:
- Здесь нужно составить протокол об истязании.
Хозяин покраснел, зашаркал ногами и стал что-то тихо говорить доктору, а тот, глядя через голову его,
кратко отвечал:
- Не могу. Нельзя.
Но потом спросил меня:
- Жаловаться хочешь?
Мне было больно, но я сказал:
- Не хочу, лечите скорее...
Меня отвели в другую комнату положили на стол, доктор вытаскивал занозы приятно холодными щипчиками и балагурил:
- Превосходно отделали кожу тебе, приятель, теперь ты станешь непромокаемый...
Когда он кончил работу, нестерпимо щекотавшую меня, он сказал:
- Сорок две щепочки вытащено, приятель, запомни, хвастаться будешь! Завтра в этот час приходи на перевязку. Часто бьют?
Я подумал и ответил:
- Раньше - чаще били...
Доктор захохотал басом.
- Всё к лучшему идет, приятель, всё!
Когда он вывел меня к хозяину, то сказал ему:
- Извольте получить, починен! Завтра пришлите, перевяжем. На ваше счастье-комик он у вас...
Сидя на извозчике, хозяин говорил мне:
- И меня, Пешков, тоже били - что поделаешь? Били, брат! Тебя все-таки хоть я жалею, а меня и жалеть некому было, некому! Людей везде -теснота, а пожалеть -нет ни одного сукина сына! Эх, звери-курицы...
Он всю дорогу ругался, мне было жалко его, и я был очень благодарен ему, что он говорит со мною по-человечески.
Дома меня встретили, как именинника, женщины заставили подробно рассказать, как доктор лечил меня, что он говорил, -слушали и ахали, сладостно причмокивая, морщась. Удивлял меня этот их напряженный интерес к болезням, к боли и ко всему неприятному!