- Ты смотри, собачонка, не пугай мово внучонка!
Собака потерлась о мои ноги, и дальше пошли втроем. Двенадцать раз подходила бабушка под окна, оставляя на подоконниках "тихую милостину"; начало светать, из тьмы вырастали серые дома, поднималась белая, как сахар, колокольня Напольной церкви; кирпичная ограда кладбища поредела, точно худая рогожа.
- Устала старуха, - говорила бабушка, - домой пора! Проснутся завтра бабы, а ребятишкам-то их припасла богородица немножко! Когда всего не хватает, так и немножко годится! Охо -хо, Олеша, бедно живет народ, и николыбкой:
- Этой бумаге сто рублей цена!
- Не твое дело! - крикнул дед. - Всё чужим людям раздам!
- Раздать-то нечего, а когда было - не раздавал, - спокойно сказала бабушка.
- Молчать! - взвизгнул дед.
Здесь всё в порядке, всё по-старому.
В углу на сундуке, в бельевой корзине, проснулся Коля и смотрел оттуда; синие полоски глаз едва видны из-под век. Он стал еще более серым, вялым, тающим; он не узнал меня, отвернулся молча и закрыл глаза.
На улице меня ждали печальные вести: Вяхирь помер, его .на страстной неделе "ветряк задушил"; Хаби ушел жить в город, у Язя отнялись ноги, он не гулял. Сообщив мне всё это, черноглазый Кострома сердито сказал:
- Уж очень скоро мрут мальчишки!
- Да ведь помер только Вяхирь?
- Всё равно: кто ушел с улицы, тоже будто помер. Только подружишься, привыкнешь, а товарища либо в работу отдадут, либо умрет. Тут на вашем дворе, у Чеснокова, новые живут -Евсеенки; парнишка -Нюшка, ничего, ловкий. Две сестры у него: одна еще маленькая, а другая хромая, с костылем ходит, красивая.
Подумав, он добавил:
- Мы, брат, с Чуркой влюбились в нее, всё ссоримся!
- С ней?
- Зачем? Промежду себя. С ней - редко! Я. конечно, знал, что большие парни и даже мужики влюбляются, знал и грубый смысл этого. Мне стало неприятно, жалко Кострому, неловко смотреть на его угловатое тело, в черные сердитые глаза.
Хромую девушку я увидал вечером, в тот же день. Сходя с крыльца на двор, она уронила костыль и беспомощно остановилась на ступенях, вцепившись в струну перил прозрачными руками, тонкая, слабенькая. Я хотел поднять костыль, но забинтованные руки действовали плохо, я долго возился и досадовал, а она, стоя выше меня, тихонько смеялась:
- Что это с руками у тебя?
- Сварил.
- А вот я - хромаю. Ты с этого двора? Долго в больнице лежал? А я лежала там до -олго!
Вздохнув,она прибавила:
- Очень долго!
На ней было белое платье с голубыми подковками, старенькое, но чистое, гладко причесанные волосы лежали на груди толстой короткой косой. Глаза у нее- большие, серьезные, в их спокойной глубине горел голубой огонек, освещая худенькое, остроносое лицо. Она приятно улыбалась, но -не понравилась мне. Вся ее болезненная фигурка как будто говорила:
"Не трогайте меня, пожалуйста!"
Как могли товарищи влюбиться в нее?
- Я давно хвораю, - рассказывала она охотно и словно хвастаясь. - Меня соседка заколдовала, поругалась с мамой и заколдовала меня, назло ей... В больнице страшно?
- Да...
С нею было неловко, я ушел в комнату.
Около полуночи бабушка ласково разбудила меня.
- Пойдем, что ли? Потрудишься людям -руки-то скорее заживут...
Взяла меня за руку и повела во тьме, как слепого. Ночь была черная, сырая, непрерывно дул ветер, точно река быстро текла, холодный песок хватал за ноги. Бабушка осторожно подходила к темным окнам мещанских домишек, перекрестясь трижды, оставляла на подоконниках по пятаку и по три кренделя, снова крестилась, глядя в небо без звезд, и шептала:
-Пресвятая царица небесная, помоги людям! Все - грешники пред тобою, матушка!
Чем дальше уходили мы от дома, тем глуше и мертвее становилось вокруг. Ночное небо, бездонно углубленное тьмой, словно навсегда спрятало месяц и звезды. Выкатилась откуда-то собака, остановилась против нас и зарычала, во тьме блестят ее глаза; я трусливо прижался к бабушке.
- Ничего, - сказала она, - это просто собака, бесу - не время, ему поздно, петухи-то ведь уже пропели! Подманила собаку, погладила ее и советует:
- Ты смотри, собачонка, не пугай мово внучонка!
Собака потерлась о мои ноги, и дальше пошли втроем. Двенадцать раз подходила бабушка под окна, оставляя на подоконниках "тихую милостину"; начало светать, из тьмы вырастали серые дома, поднималась белая, как сахар, колокольня Напольной церкви; кирпичная ограда кладбища поредела, точно худая рогожа.
- Устала старуха, - говорила бабушка, - домой пора! Проснутся завтра бабы, а ребятишкам-то их припасла богородица немножко! Когда всего не хватает, так и немножко годится! Охо -хо, Олеша, бедно живет народ, и никому нет о нем заботы!
Богатому о господе не думается,
О страшном суде не мерещится,
Бедный-то ему ни друг, ни брат,
Ему бы всё только золото собирать -
А быть тому злату в аду угольями!
Вот оно как! Жить надо - друг о дружке, а бог - обо всех! А рада я, что ты опять со мной...
Я тоже спокойно рад, смутно чувствуя, что приобщился чему-то, о чем не забуду никогда. Около меня тряслась рыжая собака с лисьей мордой и добрыми виноватыми глазами.
- Она будет с нами жить?
- А что ж? Пускай живет, коли хочет. Вот я ей крендель дам, у меня два осталось. Давай сядем на лавочку, что-то я устала...
Сели у ворот на лавку, собака легла к ногам нашим, разгрызая сухой крендель, а бабушка рассказывала:
- Тут одна еврейка живет, так у ней - девять человек, мал мала меньше. Спрашиваю я ее: "Как же ты живешь, Мосевна?" А она говорит: "Живу с богом со своим - с кем иначе жить?"
Я прислонился к теплому боку бабушки и заснул.
Жизнь снова потекла быстро и густо, широкий поток впечатлений каждый день приносил душе что-то новое, что восхищало и тревожило, обижало, заставляло думать.
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую девочку, говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, - с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как живут казаки на Дону:там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
- А еще дядя. второй, так тот служит при самом царе.
Вечерами, по праздникам, всё население улицы выходило "за ворота", парни и девушки отправлялись на кладбище водить хороводы, мужики расходились по трактирам, на улице оставались бабы и ребятишки. Бабы рассаживались у ворот прямо на песке или на лавочках и поднимали громкий галдеж, ссорясь и судача; ребятишки начинали играть в лапту, в городки, в "шармазло", - матери следили за играми, поощряя ловких, осмеивая плохих игроков. Было оглушительно шумно и незабвенно весело; присутствие и внимание "больших", возбуждая нас, мелочь, - вносило во все игры особенное оживление, страстное соперничество. Но как бы сильно ни увлекались игрою мы трое - Кострома, Чурка и я, - все-таки нет-нет да тот или другой бежит похвастаться перед хроменькой девушкой.
- Видела, Людмила, как я все пять чушек из города вышиб?
Она ласково улыбалась, кивая головой несколько раз кряду.
Раньше наша компания старалась держаться во всех играх вместе, а теперь я видел, что Чурка и Кострома играют всегда в разных партиях, всячески соперничая друг с другом в ловкости и силе, часто - до слез и драки. Однажды они подрались так бешено, что должны были вмешаться большие, я врагов разливали водою, как собак.
Людмила, сидя на лавочке, топала о землю здоровой ногой, а когда бойцы подкатывались к ней, отталкивала их костылем, боязливо вскрикивая:
- Перестаньте!
Лицо у нее было досиня бледное, глаза погасли и закатились, точно у кликуши.
Другой раз Кострома, позорно проиграв Чурке партию в городки, спрятался за ларь с овсом у бакалейной лавки, сел там на корточки и молча заплакал, - это было почти страшно: он крепко стиснул зубы, скулы его высунулись, костлявое лицо окаменело, а из черных угрюмых глаз выкатываются тяжелые, крупные слезы. Когда я стал утешать его, он прошептал, захлебываясь слезами:
- Погоди... я его кирпичом по башке... увидит!
Чурка стал заносчив, ходил посредине улицы, как ходят парни-женихи, заломив картуз набекрень, засунув руки в карманы; он выучился ухарски сплевывать сквозь зубы и обещал:
- Скоро курить выучусь. Уж я два раза пробовал, да тошнит.
Всё это не нравилось мне. Я видел, что теряю товарища, и мне казалось, что виною этому Людмила.
Как-то раз вечером, когда я разбирал на дворе собранные кости, тряпки и всякий хлам, ко мне подошла Людмила, покачиваясь, размахивая правой рукой.
-Здравствуй, -сказала она, трижды кивнув головой. -Кострома с тобой ходил?
- Да.
- А Чурка?
- Чурка с нами не дружится. Это всё ты виновата, влюбились они в тебя и - дерутся...
Она покраснела, но ответила насмешливо:
- Вот еще! Чем же я виновата?
- А зачем влюбляешь?
- Я их не просила влюбляться! - сказала она сердито и пошла прочь, говоря: -Глупости всё это! Я старше их, мне четырнадцать лет. В старших девочек не влюбляются...
- Много ты знаешь! - желая обидеть ее, крикнул я. - Вон лавочница, Хлыстова сестра, совсем старая, а как путается с парнями-то!
Людмила воротилась ко мне, глубоко всаживая свои костыль в песок двора.
- Ты сам ничего не знаешь, - заговорила она торопливо, со слезами в голосе, и милые глаза ее красиво разгорелись. -Лавочница -распутная, а я- такая, что ли? Я еще маленькая, меня нельзя трогать и щипать, и всё... ты бы вот прочитал роман "Камчадалка", часть вторая, да и говорил бы!
Она ушла, всхлипывая. Мне стало жаль ее - в словах ее звучала какая-то неведомая мне правда. Зачем щиплют ее товарищи мои? А еще говорят -влюблены...
На другой день, желая загладить вину свою перед Людмилой, я купил на семишник леденцов "ячменного сахара", любимого ею, как я уже знал.
- Хочешь?
Она насильно сердито сказала:
- Уйди, я с тобой не дружусь!
Но тотчас взяла леденцы, заметив мне:
- Хоть бы в бумажку завернул, - руки-то грязные какие.