Застрелился Фоблаз, конечно, от любви, а любовь разгорелась от раздражения самолюбия, так как он у всех женщин на своей родине был счастлив. Похоронили его честь честью, - с музыкой, а за упокой его души все, у одного собравшись, выпили и заговорили, что это так невозможно оставить, - что мы тут с нашей всегдашней простотою совсем пропадаем. А батальонный майор, который у нас был женатый и человек обстоятельный, говорит:
- Да вы и не беспокойтесь, я уже донёс по начальству, что не ручаюсь, будет ли в чём вас из этой мызы вывесть, и жду завтра же нового распоряжения. Пусть тут чёрт стоит у этого Холуяна! Проклятая мыза и проклятый хозяин!
И все мы то же самое чувствовали и радовались возможности уйти отсюда, но всем господам офицерам досадно было уйти отсюда так, - не наказавши подлецов.
Придумывали разные штуки устроить над Холуянами; думали его высечь или как-нибудь смешно обрить, но майор сказал:
- Боже спаси, господа: прошу вас, чтобы ничего похожего на малейшее насилие не было, и кто ему должен - извольте, где хотите занять денег и с ним рассчитаться. А если что-нибудь невинненькое, для отыграния своей чести придумаете, - это можете.
Лиха беда, отыграния чести-то не было на что этого произвести.
Майор сказал, наконец, что он от нас только скрывает, а что собственно у него уже есть в кармане предписание выступить и что завтра здесь последний день нашей красы, а послезавтра на заре и выступим в другие места.
Тут мне и взбрыкнула на ум какая-то кобылка:
- Если, - говорю, - мы послезавтра выходим, так что завтра здесь наш последний вечер, то, сделайте милость, Холуян будет хорошо проучен, и никому не похвалится, что ему довелось русских офицеров надуть
Некоторые похвалили, говорили, - "молодец", а другие не верили и смеялись: "ну, где тебе! лучше не трогай".
А я говорю:
- Это, господа, моё дело: я всё беру за свой пай.
- Но что же такое ты сделаешь?
- Это мой секрет.
- Но Холуян будет наказан?
- Ужасно!
- И честь наша будет отомщена?
- Непременно.
- Поклянись.
Я поклялся тенью несчастного друга нашего Фоблаза, которая сама себя осудила одиноко блуждать в этом проклятом месте, и разбил свой стакан об пол.
Все товарищи меня подхватили, одобрили, расцеловали и запили нашу клятву, но только майор удержал, чтобы стаканов не бить.
- Это, - говорит, - один театральный фарс и больше ничего...
Разошлись прекрасно. Я был в себе крепко уверен, потому что план мой был очень хорош. Холуян в своих проделках должен быть совершенно одурачен.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Настало завтра и последний день нашей красы. Получили мы своё жалованье, отдали всё сполна, кто сколько был должен Холуяну, и осталось у каждого столько денег, что и кошеля не надо. У меня было с чем-нибудь сто рублей, то есть на ихние, по-тогдашнему, это составляло с небольшим десять червонцев. А для меня, по плану затеи моей, ещё требовалось, по крайней мере, сорок червонцев. Где же их взять? У товарищей и не было, да я и не хотел, потому что у меня другой план имелся. Я его и привёл в исполнение.
Приходим на последнюю вечерю к Холуяну - он очень радушен и приглашает меня играть.
Я говорю:
- Рад бы играть, да игрушек нет.
Он просит не стесняться, - взять взаймы у него из банка.
- Хорошо, - говорю, - позвольте мне пятьдесят червонцев.
- Сделайте милость, - говорит, - и подвигает кучку.
Я взял и опустил их в карман.
Верил нам, шельма, будто мы все Шереметьевы.
Я говорю:
- Позвольте, я не буду пока ставить, а минуточку погуляю на воздухе, - и вышел на веранду.
За мною выбегают два товарища и говорят:
- Что ты это делаешь: чем отдать?
Я отвечаю:
- Не ваше дело, - не беспокойтесь.
- Ведь это нельзя, пристают, - мы завтра выходим, - непременно надо отдать.
- И отдам.
- А если проиграешь?
- Во всяком случае отдам.
И соврал им, будто у меня есть на руках казённые.
Они отстали, а я прямо подлетаю к куконе, ногой шаркнул и подаю ей горсть червонцев.
- Прошу, - говорю, - вас принять от меня для бедных вашего прихода.
Не знаю, как она это поняла, но сейчас же встала, подала мне свою ручку; мы обошли клумбу, да на плотике и поплыли.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Об игре её на арфе отменного сказать нечего: вошли в грот: она села и какой-то экосез заиграла. Тогда не было ещё таких воспалительных романсов, как "мой тигрёнок", или "затигри меня до смерти", - а экосезки-с, все простые экосезки, под которые можно только одни па танцевать, а тогда, бывало, ни весть что под это готов сделать. Так и в настоящий раз, - сначала экосез, а потом "гули, да люли пошли ходули, - эшти, да молдаванешти", - кок да и дело в мешок... И благополучным образом назад оба переплыли.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Откровенно признаться - я не утаю, что был в очень мечтательном настроении, которое совсем не отвечало задуманному мною плану. Но, знаете, к тридцати годам уже подходило, а в это время всегда начинаются первые оглядки. Вспомнилось всё - как это начиналась "жизнь сердца" - все эти скромные васильки во ржи на далёкой родине, потом эти хохлушечки и польки в их скромных будиночках, и вдруг - чёрт возьми, - грот Калипсы... и сама эта богиня... Как хотите, есть о чем привести воспоминания... И вдруг сделалось мне так грустно, что я оставил кукону в уединении приковывать цепочкою её плотик, а сам единолично вхожу в залу, которую оставил, как банк метали, а теперь вместо того застаю ссору, да еще какую! Холуян сидит, а наши офицеры все встали и некоторые даже нарочно фуражки надели, и все шумят, спорят о справедливости его игры. Он их опять всех обыграл.
Офицеры говорят:
- Мы вам заплатим, но, по справедливости говоря, мы вам ничего не должны.
Я как раз на эти слова вхожу и говорю:
- И я тоже не должен - пятьдесят червонцев, которые я у вас занял, - я вашей жене отдал.
Офицеры ужасно смутились, а он как полотно побледнел с досады, что я его перехитрил. Схватил в руку карты, затрясся и закричал:
- Вы врёте! вы плут!
И прямо, подлец, бросил в меня картами. Но я не потерялся и говорю:
- Ну, нет, брат, - я выше плута на два фута, - да бац ему пощёчину... А он тряхнул свою палку, а из нее выскочила толедская шпага, и он с нею, каналья, на безоружного лезет!
Товарищи кинулись и не допустили. Одни его держали за руки, другие - меня. А он кричит:
- Вы подлец! никто из вас никогда моей жены не видал!
- Ну, мол, батюшка, - уж это ты оставь нам доказывать, - очень мы её видали!
- Где? Какую?
Ему говорят:
- Оставьте, об этом-то уже нечего спорить. Разумеется, мы знаем вашу супругу.
А он, в ответ на это, как чёрт расхохотался, плюнул и ушёл за двери, и ключом заперся.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
И что же вы думаете? - ведь он был прав!
Вы себе даже и вообразить не можете, что тут такое над нами было проделано. Какая хитрость над хитростью и подлость над подлостью! Представьте, оказалось, ведь, что мы его жены, действительно, никогда ни одного разу в глаза не видали! Он нас считал как бы недостойными, что ли, этой чести, чтобы познакомить нас с его настоящим семейством, и оно на всё время нашей стоянки укрывалось в тех дальних комнатах, где мы не были. А эта кукона, по которой мы все с ума сходили и за счастие считали ручки да ножки её целовать, а один даже умер за неё, - была чёрт знает что такое... просто арфистка из кофейни, которую за один червонец можно нанять танцевать в костюме Евы... Она была взята из профита к нашему приходу из кофейни, и он с неё доход имел... И сам этот Холуян-то, с которым мы играли, совсем был не Холуян, а тоже наёмный шулер, а настоящий Холуян только и был Антошка на тонких ножках, который всё с бесчеревной собакой на охоту ходил... Он и был всему этому делу антрепренёр! Вот это плуты, так уж плуты! теперь посудите же, каково было нам, офицерам, чувствовать, в каком мы были дурацком положении, и по чьей милости? - По милости такой, можно сказать, наипрезреннейшей дряни!
А узнал об этом прежде всех я, но только тоже уж слишком поздно, - когда вся моя военная карьера через эту гадость была испорчена, благодаря глупости моих товарищей. Господа же офицеры наши ещё и обиделись моим поступком, нашли, что я будто поступил нечестно, - выдал, изволите видеть, тайну дамы её мужу... Вот ведь какая глупость! Однако, потребовали, чтобы я из полка вышел. Нечего было делать - я вышел. Но при проезде через город жид мне всё и открыл.
Я говорю:
- Да как же, их поп-то зачем же он про свою кукону говорил, что ей будто можно под предлогом на бедных давать?
- А это, - говорит, - справедливо, только поп это про настоящую кукону говорил, которая в комнатах сидела, а не про ту свинью, которую вы за бобра приняли.
Словом сказать - кругом одурачены. Я человек очень сильной комплекции, но был этим так потрясён, что у меня даже молдавская лихорадка сделалась. Насилу на родину дотащился к своим простым сердцам, и рад был, что городническое местишко себе в жидовском городке достал... Не хочу отрицать, - ссорился с ними не мало и, признаться сказать, из своих рук учил, но... слава богу - жизнь прожита и кусок хлеба даже с маслом есть, а вот, когда вспомнишь про эту молдавскую лихорадку, так опять в озноб бросит.
И от такого неприятного ощущения рассказчик опять распаковал свою вместительную подушку, налил стакан аметистовой влаги с надписью "Ея же и монаси приемлят", и молвил:
- Выпьемте, господа, за жидов и на погибель злым плутам - румынам.
- Что же, это будет преоригинально.
- Да, - отозвался другой собеседник, - но не будет ли ещё лучше, если мы в эту ночь, когда родился "Друг грешников", пожелаем "всем добра и никому зла".
- Прекрасно, прекрасно!
И воин согласился, сказал: "абгемахт", и выпил чарку.