Смекни!
smekni.com

Стихотворения 5 (стр. 17 из 19)

но не хотим, чтобы опять

солдаты падали в бою

на землю грустную свою.

Спросите вы у матерей,

спросите у жены моей,

и вы тогда понять должны,

хотят ли русские войны.

1961

ЧЕЛОВЕКА УБИЛИ

Помню дальнюю балку,

мостик ветхий, гнилой

и летящую бабу

на кобыле гнедой.

В сером облаке пыли,

некрасива, бледна,

«Человека убили!» —

прокричала она.

Я забыть не сумею,

покуда живу,

как бежали за нею,

бросив косы в траву.

Он, печальный и странный,

лежал за бугром

с незаметною раной

под последним ребром.

Был он кем-то безвинно

из-за денег убит...

Помню темную глину,

слышу цокот копыт.

Бабу в облаке пыли

вижу я и во сне.

«Человека убили!» —

крик истошный во мне.

Трудно жить мне на свете,

трудно слышать тот крик.

К человеческой смерти

я еще не привык.

Не однажды я видел,

как о том ни тужи,

незаметную гибель

человечьей души.

И в товарище старшем

среди суеты

мне угадывать страшно

неживые черты.

Видеть это не в силе.

Стиснув зубы, молчу.

«Человека убили!» —

я вот-вот закричу.

1957

ЧЕРНЫЕ БАНДЕРИЛЬИ

По правилам корриды трусливому

быку вместо обычных — розовых — в

знак презрения всаживают черные

бандерильи.

Цвет боевого торо —

траур, с рожденья приросший.

Путь боевого торо —

арена, а после весы.

Если ты к смерти от шпаги

приговорен природой,

помни — быку не по чину

хитрая трусость лисы.

Выхода нету, дружище.

Надо погибнуть прилично.

Надо погибнуть отлично

на устрашенье врагам.

Ведь все равно после боя

кто-то поставит привычно

краткую надпись мелом:

«Столько-то килограмм».

Туша идет в килограммах.

Меряют в граммах смелость.

Туша идет на мясо.

Смелость идет на рожон.

Глупо быть смелым, если

это ума незрелость.

Глупо быть трусом, если

ты все равно окружен.

Что ты юлишь на арене?

Ты же большой бычище.

Что ты притворно хромаешь?

Ноги еще крепки.

Эй, симулянт неуклюжий...

Были тебя почище —

всех в результате вздели

в лавке мясной на крюки.

Кинься космато навстречу

алчущей банде — или

скользкие бандерильеро

на утешенье толпе

черные бандерильи,

черные бандерильи

факелами позора

всадят в загривок тебе.

В чем же твой выигрыш, дурень?

В жалкой игре с подлецами?!

Тот, кто боится боя,

тот для корриды негож.

Тощие шлюхи-коровы

нежными бубенцами

сманят тебя с арены,

ну а потом — под нож.

Раз все равно прикончат,

пусть уж прикончат, потея.

Пусть попыхтят, потанцуют

балеруны мясников.

Будь настоящим торо.

Не опустись до паденья

этой толпы, состоящей

сплошь из трусливых быков.

Много ли граммов отваги

миру они подарили?

И задевают за стены,

шторы и косяки

черные бандерильи,

черные бандерильи,

будто в дрожащие шкуры,

всаженные в пиджаки.

1967, Севилья — Москва

* * *

Что заставляет

крановщицу Верочку

держать черемухи застенчивую веточку,

и веточкой дышать,

и сразу делаться,

как маленькая-маленькая девочка,

которая не восемь строек выдюжила,

а в первый раз

одна

из дому выбежала?

Что заставляет

старого бетонщика

глядеть под вечер

нежно и беспомощно

на Волгу молодую,

разливанную,

от зыбкого заката розоватую?

Мы столько с вами

войн и строек

выстрадали.

Как трудно нам ни приходилось —

выстояли.

Стреляли мы,

в руках сжимали циркули.

Склонялись

над проектами,

над цифрами.

На койки падали

усталые,

замаянные,

замаранные глиною,

замасленные.

Казалось,

мы с природой разлучились

и ветками дышать

мы разучились.

Но в нас жива любовь

к всему российскому,

зеленому,

пахучему,

росистому.

И мы, усталые,

в цементной серой пыли,

как дети, улыбаемся цветам.

Природе надо,

чтоб ее любили.

Ей это надо так же, как и нам.

1958

* * *

И. Тарбе

Я груши грыз,

шатался,

вольничал,

купался в море поутру,

в рубашке пестрой,

в шляпе войлочной

пил на базаре хванчкару.

Я ездил с женщиною маленькой,

ей летний отдых разрушал,

под олеандрами и мальвами

ее собою раздражал.

Брели художники с палитрами,

орал мацонщик на заре,

и скрипки вечером пиликали

в том ресторане на горе.

Потом дорога билась,

прядала,

скрипела галькой невпопад,

взвивалась,

дыбилась

и падала

с гудящих гор,

как водопад.

И в тихом утреннем селении,

оставив сена вороха,

нам открывал старик серебряный

играющие ворота.

Потом нас за руки цепляли там,

и все ходило ходуном,

лоснясь хрустящими цыплятами,

мерцая сумрачным вином.

Я брал светящиеся персики

и рог пустой на стол бросал

и с непонятными мне песнями

по-русски плакал и плясал.

И, с чуть дрожащей ниткой жемчуга,

пугливо голову склоня,

смотрела маленькая женщина

на незнакомого меня.

Потом мы снова,

снова ехали

среди платанов и плюща,

треща зелеными орехами

и море взглядами ища.

Сжимал я губы побелевшие.

Щемило,

плакало в груди,

и наступало побережие,

и море было впереди.

1956

* * *

Я комнату снимаю на Сущевской.

Успел я одиночеством пресытиться,

и перемены никакой существенной

в квартирном положеньи не предвидится.

Стучит,

стучит моя машинка пишущая,

а за стеной соседка,

мужа пичкающая,

внушает ему сыто без конца,

что надо бы давно женить жильца.

А ты,

ты где-то,

как в другой Галактике,

и кто-то тебя под руку галантненько

ведет —

ну и пускай себе ведет.

Он тот, кто надо,

ибо он не тот.

Воюю.

Воевать — в крови моей.

Но, возвращаясь поздней ночью,

вижу я,

что только кошка черно-бело-рыжая

меня встречает у моих дверей.

Я молока ей в блюдечке даю,

смотрю,

и в этом странном положеньи

одержанная час назад в бою

мне кажется победа пораженьем.

Но если побежден, как на беду,

уже взаправду,

но не чьей-то смелостью,

а чьей-то просто тупостью и мелкостью,

куда иду?

Я к матери иду.

Здесь надо мной не учиняют суд,

а наливают мне в тарелку суп.

Здесь не поймут стихов моих превратно,

а если и ворчат —

ворчат приятно.

Я в суп поглубже ложкою вникаю,

нравоученьям маминым внимаю,

киваю удрученной головой,

но чувствую —

я все-таки живой.

И мысли облегченные скользят,

и губы шепчут детские обеты,

и мучившее час тому назад

мне пораженье кажется победой...

1958

* * *

Я кошелек.

Лежу я на дороге.

Лежу один посередине дня.

Я вам не виден, люди.

Ваши ноги

идут по мне и около меня.

Да что, вы

ничего не понимаете?!

Да что, у вас, ей-богу,

нету глаз?!

Та пыль,

что вы же сами поднимаете,

меня скрывает,

хитрая,

от вас.

Смотрите лучше.

Стоит лишь вглядеться,

я все отдам вам,

все, чем дорожил.

И не ищите моего владельца -

я сам себя на землю положил.

Не думайте,

что дернут вдруг за ниточку,

и над косым забором невдали

увидите какую-нибудь Ниночку,

смеющуюся:

"Ловко провели!"

Пускай вас не пугает смех стыдящий

и чьи-то лица где-нибудь в окне...

Я не обман.

Я самый настоящий.

Вы посмотрите только, что во мне!

Я одного боюсь,

на вас в обиде:

что вот сейчас,

посередине дня,

не тот, кого я жду,

меня увидит,

не тот, кто надо,

подберет меня.

1955

* * *

Я разлюбил тебя... Банальная развязка.

Банальная, как жизнь, банальная, как смерть.

Я оборву струну жестокого романса,

гитару пополам — к чему ломать комедь!

Лишь не понять щенку — лохматому уродцу,

чего ты так мудришь, чего я так мудрю.

Его впущу к себе — он в дверь твою скребется,

а впустишь ты его — скребется в дверь мою.

Пожалуй, можно так с ума сойти, метаясь...

Сентиментальный пес, ты попросту юнец.

Но не позволю я себе сентиментальность.

Как пытку продолжать — затягивать конец.

Сентиментальным быть не слабость — преступленье,

когда размякнешь вновь, наобещаешь вновь

и пробуешь, кряхтя, поставить представленье

с названием тупым «Спасенная любовь».

Спасать любовь пора уже в самом начале

от пылких «никогда!», от детских «навсегда!».

«Не надо обещать!» — нам поезда кричали,

«Не надо обещать!» — мычали провода.

Надломленность ветвей и неба задымленность

предупреждали нас, зазнавшихся невежд,

что полный оптимизм — есть неосведомленность,

что без больших надежд — надежней для надежд.

Гуманней трезвым быть и трезво взвесить звенья,

допрежь чем их надеть,— таков закон вериг.

Не обещать небес, но дать хотя бы землю.

До гроба не сулить, но дать хотя бы миг.

Гуманней не твердить «люблю...», когда ты любишь.

Как тяжело потом из этих самых уст

услышать звук пустой, вранье, насмешку, грубость,

и ложно полный мир предстанет ложно пуст.

Не надо обещать... Любовь — неисполнимость.

Зачем же под обман вести, как под венец?

Виденье хорошо, пока не испарилось.

Гуманней не любить, когда потом — конец.

Скулит наш бедный пес до умопомраченья,

то лапой в дверь мою, то в дверь твою скребя.

За то, что разлюбил, я не прошу прощенья.

Прости меня за то, что я любил тебя.

1966

* * *

Я сибирской породы.

Ел я хлеб с черемшой

и мальчишкой паромы

тянул, как большой.

Раздавалась команда.

Шел паром по Оке.

От стального каната

были руки в огне.

Мускулистый,

лобастый,

я заклепки клепал,

и глубокой лопатой,

как велели, копал.

На меня не кричали,

не плели ерунду,

а топор мне вручали,

приучали к труду.

А уж если и били

за плохие дрова -

потому, что любили

и желали добра.

До десятого пота

гнулся я под кулем.