Смекни!
smekni.com

Стихотворения 5 (стр. 8 из 19)

Нахватанность пророчеств не сулит...

Но дух России надо мной витает

и дерзновенно пробовать велит.

И, на колени тихо становясь,

готовый и для смерти, и победы,

прошу смиренно помощи у вас,

великие российские поэты...

Дай, Пушкин, мне свою певучесть,

свою раскованную речь,

свою пленительную участь -

как бы шаля, глаголом жечь.

Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд,

своей презрительности яд

и келью замкнутой души,

где дышит, скрытая в тиши,

недоброты твоей сестра -

лампада тайного добра.

Дай, Некрасов, уняв мою резвость,

боль иссеченной музы твоей -

у парадных подъездов и рельсов

и в просторах лесов и полей.

Дай твоей неизящности силу.

Дай мне подвиг мучительный твой,

чтоб идти, волоча всю Россию,

как бурлаки идут бечевой.

О, дай мне, Блок, туманность вещую

и два кренящихся крыла,

чтобы, тая загадку вечную,

сквозь тело музыка текла.

Дай, Пастернак, смещенье дней,

смущенье веток,

сращенье запахов, теней

с мученьем века,

чтоб слово, садом бормоча,

цвело и зрело,

чтобы вовек твоя свеча

во мне горела.

Есенин, дай на счастье нежность мне

к березкам и лугам, к зверью и людям

и ко всему другому на земле,

что мы с тобой так беззащитно любим.

Дай, Маяковский, мне

глыбастость,

буйство,

бас,

непримиримость грозную к подонкам,

чтоб смог и я,

сквозь время прорубясь,

сказать о нем

товарищам-потомкам...

1964

МОЛИТВА

Униженьями и страхом

Заставляют быть нас прахом,

Гасят в душах божий свет.

Если гордость мы забудем,

Мы лишь серой пылью будем

Под колесами карет.

Можно бросить в клетку тело,

Чтоб оно не улетело

Высоко за облака,

А душа сквозь клетку к богу

Все равно найдет дорогу,

Как пушиночка, легка.

Жизнь и смерть - две главных вещи.

Кто там зря на смерть клевещет?

Часто жизни смерть нежней.

Научи меня, Всевышний,

Если смерть войдет неслышно,

Улыбнуться тихо ей.

Помоги, господь,

Все перебороть,

Звезд не прячь в окошке,

Подари, господь,

Хлебушка ломоть -

Голубям на крошки.

Тело зябнет и болеет,

На кострах горит и тлеет,

Истлевает среди тьмы.

А душа все не сдается.

После смерти остается

Что-то большее, чем мы.

Остаемся мы по крохам:

Кто-то книгой, кто-то вздохом,

Кто-то песней, кто - дитем,

Но и в этих крошках даже,

Где-то, будущего дальше,

Умирая, мы живем.

Что, душа, ты скажешь богу,

С чем придешь к его порогу?

В рай пошлет он или в ад?

Все мы в чем-то виноваты,

Но боится тот расплаты,

Кто всех меньше виноват.

Помоги, господь,

Все перебороть,

Звезд не прячь в окошке,

Подари, господь,

Хлебушка ломоть -

Голубям на крошки.

1996

МОНОЛОГ БЫВШЕГО ПОПА, СТАВШЕГО БОЦМАНОМ НА ЛЕНЕ

Я был наивный инок. Целью

мнил одноверность на Руси

и обличал пороки церкви,

но церковь — боже упаси!

От всех попов, что так убого

людей морочили простых,

старался выручить я бога,

но — богохульником прослыл.

«Не так ты веришь!»— загалдели,

мне отлучением грозя,

как будто тайною владели —

как можно верить, как нельзя.

Но я сквозь внешнюю железность

у них внутри узрел червей.

Всегда в чужую душу лезут

за неимением своей.

О, лишь от страха монолитны

они, прогнившие давно.

Меняются митрополиты,

но вечно среднее звено.

И выбивали изощренно

попы, попята день за днем

наивность веры, как из чрева

ребенка, грязным сапогом.

И я учуял запах скверны,

проникший в самый идеал.

Всегда в предписанности веры

безверье тех, кто предписал.

И понял я: ложь исходила

не от ошибок испокон,

а от хоругвей, из кадила,

из глубины самих икон.

Служите службою исправной,

а я не с вамп — я убег.

Был раньше бог моею правдой,

но только правда — это бог!

Я ухожу в тебя, Россия,

жизнь за судьбу благодаря,

счастливый, вольный поп-расстрига

из лживого монастыря.

И я теперь на Лене боцман,

и хорошо мне здесь до слез,

и в отношенья мои с богом

здесь никакой не лезет пес.

Я верю в звезды, женщин, травы,

в штурвал и кореша плечо.

Я верю в Родину и правду...

На кой — во что-нибудь еще?!

Живые люди — мне иконы.

Я с работягами в ладу,

но я коленопреклоненно

им не молюсь. Я их люблю.

И с верой истинной, без выгод,

что есть, была и будет Русь,

когда никто меня не видит,

я потихонечку крещусь.

1967

МОНОЛОГ ГОЛУБОГО ПЕСЦА

Я голубой на звероферме серой,

но, цветом обреченный на убой,

за непрогрызной проволочной сеткой

не утешаюсь тем, что голубой.

И я бросаюсь в линьку. Я лютую,

себя сдирая яростно с себя,

но голубое, брызжа и ликуя,

сквозь шкуру прет, предательски слепя.

И вою я, ознобно, тонко вою

трубой косматой Страшного суда,

прося у звезд или навеки волю,

или хотя бы линьку навсегда.

Заезжий мистер на магнитофоне

запечатлел мой вой. Какой простак!

Он просто сам не выл, а мог бы тоже

завыть, сюда попав,— еще не так.

И падаю я на пол, подыхаю,

а все никак подохнуть не могу.

Гляжу с тоской на мой родной Дахау

и знаю — никогда не убегу.

Однажды, тухлой рыбой пообедав,

увидел я, что дверь не на крючке,

и прыгнул в бездну звездную побега

с бездумностью, обычной в новичке.

В глаза летели лунные караты.

Я понял, взяв луну в поводыри,

что небо не разбито на квадраты,

как мне казалось в клетке изнутри.

Я кувыркался. Я точил балясы

с деревьями. Я был самим собой.

И снег, переливаясь, не боялся

того, что он такой же голубой.

Но я устал. Меня шатали вьюги.

Я вытащить не мог увязших лап,

и не было ни друга, ни подруги.

Дитя неволи — для свободы слаб.

Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет,

и с ужасом я понял, что люблю

ту клетку, где меня за сетку прячут,

и звероферму — родину мою.

И я вернулся, жалкий и побитый,

но только оказался в клетке вновь,

как виноватость сделалась обидой

и превратилась в ненависть любовь.

На звероферме, правда, перемены.

Душили раньше попросту в мешках.

Теперь нас убивают современно —

электротоком. Чисто как-никак.

Гляжу на эскимоску-звероводку.

По мне скользит ласкательно рука,

и чешут пальцы мой загривок кротко,

но в ангельских глазах ее — тоска.

Она меня спасет от всех болезней

и помереть мне с голоду не даст,

но знаю, что меня в мой срок железный,

как это ей положено,— предаст.

Она воткнет, пролив из глаз водицу,

мне провод в рот, обманчиво шепча...

Гуманны будьте к служащим! Введите

на звероферме должность палача!

Хотел бы я наивным быть, как предок,

но я рожден в неволе. Я не тот.

Кто меня кормит — тем я буду предан.

Кто меня гладит — тот меня убьет.

1967

МОНОЛОГ ИЗ ДРАМЫ «ВАН-ГОГ»

Ю. Васильеву

Мы те,

кто в дальнее уверовал,—

безденежные мастера.

Мы с вами из ребра Гомерова,

мы из Рембрандтова ребра.

Не надо нам

ни света чопорного,

ни Магомета,

ни Христа,

а надо только хлеба черного,

бумаги,

глины

и холста!

Смещайтесь, краски,

знаки нотные!

По форме и земля стара —

мы придадим ей форму новую,

безденежные мастера!

Пусть слышим то свистки,

то лаянье,

пусть дни превратности таят,

мы с вами отомстим талантливо

тем, кто не верит в наш талант!

Вперед,

ломая

и угадывая!

Вставайте, братья,—

в путь пора.

Какие с вами мы богатые,

безденежные мастера!

1957

МОРЕ

"Москва - Сухуми"

мчался через горы.

Уже о море

были разговоры.

Уже в купе соседнем практиканты

оставили

и шахматы

и карты.

Курортники толпились в коридоре,

смотрели в окна:

"Вскоре будет море!"

Одни,

схватив товарищей за плечи,

свои припоминали

с морем встречи.

А для меня

в музеях и квартирах

оно висело в рамках под стеклом.

Его я видел только на картинах

и только лишь по книгам знал о нем.

И вновь соседей трогал я рукою,

и был в своих вопросах

я упрям:

"Скажите,- скоро?..

А оно - какое?"

"Да погоди,

сейчас увидишь сам..."

И вот - рывок,

и поезд - на просторе,

и сразу в мире нету ничего:

исчезло все вокруг -

и только море,

затихло все,

и только шум его...

Вдруг вспомнил я:

со мною так же было.

Да, это же вот чувство,

но сильней,

когда любовь уже звала,

знобила,

а я по книгам только знал о ней.

Любовь за невниманье упрекая,

я приставал с расспросами к друзьям:

"Скажите,- скоро?...

А она - какая?"

"Да погоди,

еще узнаешь сам..."

И так же, как сейчас,

в минуты эти,

когда от моря стало так сине,

исчезло все -

и лишь она на свете,

затихло все -

и лишь слова ее...

1952

МУКИ СОВЕСТИ

Д. Шостаковичу

Мы живем, умереть не готовясь,

забываем поэтому стыд,

но мадонной невидимой совесть

на любых перекрестках стоит.

И бредут ее дети и внуки

при бродяжьей клюке и суме —

муки совести — странные муки

на бессовестной к стольким земле.

От калитки опять до калитки,

от порога опять на порог

они странствуют, словно калики,

у которых за пазухой — бог.

Не они ли с укором бессмертным

тусклым ногтем стучали тайком

в слюдяные окошечки смердов,

а в хоромы царей — кулаком?

Не они ли на загнанной тройке

мчали Пушкина1 в темень пурги,

Достоевского гнали в остроги

и Толстому шептали: «Беги!»

Палачи понимали прекрасно:

«Тот, кто мучится,— тот баламут.

Муки совести — это опасно.

Выбьем совесть, чтоб не было мук».

Но как будто набатные звуки,

сотрясая их кров по ночам,

муки совести — грозные муки

проникали к самим палачам.

Ведь у тех, кто у кривды на страже,

кто давно потерял свою честь,