Смекни!
smekni.com

Милый друг 2 (стр. 37 из 60)

-- Черт возьми, ну и кампания! -- всякий раз говорил он. -- Если уж мы теперь не одержим победы...

В глубине души он был убежден, что ему удастся оттягать портфель министра иностранных дел, к которому он давно подбирался.

Это был заурядный политический деятель, не имевший ни своего лица, ни своего мнения, не блиставший способностями, не отличавшийся смелостью и не обладавший солидными знаниями, -- адвокат из какого-нибудь захолустного городка, провинциальный лев, иезуит под маской республиканца, искусно лавировавший между враждующими партиями, один из тех сомнительного качества либеральных грибов, что сотнями растут на навозе всеобщего избирательного права.

Благодаря своему доморощенному макиавеллизму он сходил за умного среди своих коллег -- среди всех этих отщепенцев и недоносков, из которых делаются депутаты. Он был достаточно вылощен, достаточно хорошо воспитан, достаточно развязен и достаточно любезен для того, чтобы преуспеть. В свете, этом разношерстном, текучем и не очень разборчивом обществе видных чиновников, случайно всплывших на поверхность, он пользовался успехом.

О нем говорили всюду: "Ларош будет министром", -- и он сам был в этом уверен больше, чем кто-либо другой.

Он был одним из главных пайщиков газеты старика Вальтера, его компаньоном и соучастником многих его финансовых операций.

Дю Руа поддерживал Ларош-Матье: он верил в него и, считая, что тот может ему пригодиться в будущем, возлагал на него некоторые надежды. Впрочем, он лишь продолжал дело Форестье, которого Ларош-Матье обещал наградить орденом Почетного легиона, когда настанет день его торжества. Теперь этот орден предназначался для второго мужа Мадлены, только и всего. Ведь, в сущности, ничего же не изменилось.

Это было так очевидно, что сослуживцы Дю Руа постоянно кололи ему этим глаза и доводили до бешенства.

Иначе, как "Форестье", его теперь не называли.

Как только он являлся в редакцию, кто-нибудь уже кричал:

-- Послушай, Форестье!

Он делал вид, что не слышит, и продолжал разбирать в ящике письма.

Тот же голос повторял громче:

-- Эй, Форестье!

Сотрудники фыркали.

Дю Руа шел в кабинет издателя, но сослуживец останавливал его:

-- Ах, извини! Ведь это я к тебе обращался. Глупо, конечно, но я вечно путаю тебя с беднягой Шарлем. Это оттого, что твои статьи дьявольски похожи на статьи Форестье. Тут всякий ошибется.

Дю Руа ничего не отвечал, но внутри у него все кипело. Втайне он уже начинал ненавидеть покойного.

Сам Вальтер заявил однажды, когда кто-то с удивлением заметил, что статьи нового заведующего политическим отделом ни по форме, ни по существу не отличаются от статей его предшественника:

-- Да, это Форестье, но только более темпераментный, более мужественный, более зрелый.

В другой раз Дю Руа, случайно открыв шкаф, обнаружил, что бильбоке Форестье обмотаны крепом, а его собственное бильбоке, на котором он упражнялся под руководством Сен-Потена, перевязано розовой ленточкой. Все бильбоке были расставлены по величине в один ряд, на той же самой полке. Надпись, похожая на музейный ярлычок, поясняла: "Бывшая коллекция Форестье и Кь. Наследник -- Форестье Дю Руа. Патентовано. Прочнейший товар, коим можно пользоваться во всех случаях жизни, даже в пути".

Он спокойно закрыл шкаф и умышленно громко сказал:

-- Дураки и завистники водятся всюду.

Но это не могло не задеть Дю Руа, самолюбивого и тщеславного, как всякий литератор, в котором, будь то простой репортер или гениальный поэт, болезненное самолюбие и тщеславие неизменно порождают обидчивость и настороженную мнительность.

Слово "Форестье" терзало ему слух; он боялся его услышать и чувствовал, что краснеет, когда слышал его.

Он воспринимал это имя как язвительную насмешку, нет, больше, -- почти как оскорбление. Оно кричало ему: "За тебя все делает жена, так же как она делала все за другого. Ты бы пропал без нее".

Он охотно допускал, что без Мадлены пропал бы Форестье, но чтобы он -- это уж извините!

Наваждение продолжалось и дома. Теперь все здесь напоминало ему об умершем: мебель, безделушки, все, к чему бы он ни прикоснулся. Первое время он совсем об этом не думал, но колкости сослуживцев нанесли ему глубокую душевную рану, и рану эту бередил любой пустяк, на который прежде он не обратил бы никакого внимания.

До чего бы он ни дотронулся -- всюду мерещилась ему рука Шарля. На что бы он ни взглянул, что бы ни взял -- все это были вещи, некогда принадлежавшие Шарлю -- он их покупал, он ими пользовался, он дорожил ими. Даже мысль о том, что Мадлена была когда-то в близких отношениях с его другом, начинала раздражать Дю Руа.

Его самого подчас изумлял этот непонятный внутренний протест, и он задавал себе вопрос: "Черт возьми, что же это со мной делается? Ведь не ревную же я Мадлену к ее приятелям? Меня совершенно не интересует, как она проводит время. Я не спрашиваю ее, куда она идет, когда вернется, но стоит мне вспомнить об этой скотине Форестье -- и я прихожу в неистовство!"

"В сущности, Шарль был идиот, -- продолжал он рассуждать сам с собой, -- это-то меня, конечно, и возмущает. Я бешусь при мысли о том, что Мадлена могла выйти за такого осла"

Он постоянно спрашивал себя: "Чем он мог приглянуться ей, этот скот?"

Разжигаемая каждою мелочью, коловшей его, точно иголка, разжигаемая беспрестанными напоминаниями о Шарле, которые он усматривал в словах Мадлены, лакея, горничной, злоба его росла день ото дня.

Дю Руа любил сладкое.

-- Почему у нас не бывает сладких блюд? -- спросил он как-то вечером. -- Ты их никогда не заказываешь.

-- Это верно, я про них забываю, -- с веселым видом ответила Мадлена -- Дело в том, что их терпеть не мог Шарль...

-- Знаешь, мне это начинает надоедать, -- не в силах сдержать досаду, прервал ее Жорж. -- Только и слышно -- Шарль, Шарль... Шарль любил то, Шарль любил это. Шарль сдох" -- и пора оставить его в покое.

Ошеломленная этой внезапной вспышкой, Мадлена с недоумением посмотрела на него. Но со свойственной ей чуткостью она отчасти догадалась, что в его душе совершается медленная работа ревности, ревности к покойному, усиливавшейся с каждым мгновением, при каждом напоминании о нем.

Быть может, это показалось ей ребячеством, но в то же время, несомненно, польстило ей, и она ничего ему не ответила...

Дю Руа самому было стыдно за свою выходку, но он ничего не мог с собой поделать. В тот же вечер, после обеда, когда они принялись за очередную статью, он запутался ногами в коврике. Перевернуть коврик ему не удалось, и он отшвырнул его ногой.

-- У Шарля, должно быть, всегда мерзли лапы? -- спросил он со смехом.

Она тоже засмеялась:

-- Да, он вечно боялся простуды! У него были слабые легкие.

-- Что он и доказал, -- злобно подхватил Дю Руа. -- К счастью для меня, -- галантно прибавил он и поцеловал ей руку.

Но и ложась спать, Дю Руа мучился все тою же мыслью.

-- Уж наверно Шарль надевал на ночь колпак, чтоб не надуло в уши? -- опять начал он.

-- Нет, он повязывал голову шелковым платком, -- с намерением обернуть это в шутку ответила Мадлена.

Жорж, пожав плечами, презрительным тоном человека, сознающего свое превосходство, процедил:

-- Экий болван!

С этого дня Шарль сделался для него постоянной темой для разговора. Он заговаривал о нем по всякому поводу и с выражением бесконечной жалости называл его не иначе как "бедняга Шарль".

Вернувшись из редакции, где его по нескольку раз в день называли "Форестье", он вознаграждал себя тем, что злобными насмешками нарушал могильный сон покойника. Он припоминал его недостатки, его смешные черты, его слабости, с наслаждением перечислял их, смаковал и преувеличивал, точно желая вытравить из сердца жены всякое чувство к некоему опасному сопернику.

-- Послушай, Мад, -- говорил он. -- Ты помнишь, как однажды эта дубина Шарль пытался нам доказать, что полные мужчины сильнее худых?

Некоторое время спустя он начал выпытывать у нее интимные подробности, касавшиеся покойного, но Мадлена смущалась и не желала отвечать. Однако он не отставал от нее:

-- Да ну, расскажи! Воображаю, какой дурацкий вид бывал у него в такие минуты, верно?

-- Послушай, оставь ты его наконец в покое, -- цедила она сквозь зубы.

Но он не унимался.

-- Нет, ты мне скажи! В постели он был неуклюж, как медведь, правда? Какой он был скот! -- всякий раз прибавлял Дю Руа.

Однажды вечером, в конце мая, он курил у окна папиросу; было очень душно, и его потянуло на воздух.

-- Мад, крошка, поедем в Булонский лес?

-- Ну что ж, с удовольствием.

Они сели в открытый экипаж и, миновав Елисейские поля, въехали в аллею Булонского леса. Стояла безветренная ночь, одна из тех ночей, когда в Париже становится жарко, как в бане, а воздух до того раскален, что Кажется, будто дышишь паром, вырвавшимся из открытых клапанов. Полчища фиакров влекли под сень деревьев бесчисленное множество влюбленных. Нескончаемой вереницей тянулись они один за другим.

Перед любопытным взором Мадлены и Жоржа мелькали женщины в светлом и мужчины в темном, сидевшие в экипажах и обнимавшие друг друга. Бесконечный поток любовников двигался к Булонскому лесу под звездным, огнедышащим небом. Кроме глухого стука колес, катившихся по земле, ничего не было слышно кругом. А они все ехали и ехали, по двое в каждом фиакре, прижавшись друг к другу, откинувшись на подушки, безмолвные, трепещущие в чаянии будущих наслаждений, погруженные в сладострастные мечты. Знойный полумрак был точно полон поцелуев. Воздух казался еще тяжелее, еще удушливее от разлитой в нем любовной неги, от насыщавшей его животной страсти. Все эти парочки, одержимые одним и тем же стремлением, пылавшие одним и тем же огнем, распространяли вокруг себя лихорадочное возбуждение От всех этих колесниц любви, над которыми словно реяли ласки, исходило возбуждающее, неуловимое дуновение чувственности.