- Сегодня в восьмом часу вечера, или лучше, вчера в восьмом часу вечера, а теперь уже первый час.
- Это ты убил его!.. И я это вчера предвидел!
- Еще бы не предвидеть? Вот из этого револьвера (он вынул револьвер, повидимому показать, но уже не спрятал его более, а продолжал держать в правой руке, как бы наготове). - Странный вы, однако, человек, Кириллов, ведь вы сами знали, что этим должно было кончиться с этим глупым человеком. Чего же тут еще предвидеть? Я вам в рот разжевывал несколько раз. Шатов готовил донос: я следил; оставить никак нельзя было. Да и вам дана была инструкция следить; вы же сами сообщали мне недели три тому...
- Молчи! Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо!
- И за то, и еще за другое. За многое другое; впрочем без всякой злобы. Чего же вскакивать? Чего же фигуры-то строить? Ого! Да мы вот как!..
Он вскочил и поднял пред собою револьвер. Дело в том, что Кириллов вдруг захватил с окна свой револьвер, еще с утра заготовленный и заряженный. Петр Степанович стал в позицию и навел свое оружие на Кириллова. Тот злобно рассмеялся.
- Признайся, подлец, что ты взял револьвер, потому что я застрелю тебя... Но я тебя не застрелю... хотя... хотя...
И он опять навел свой револьвер на Петра Степановича, как бы примериваясь, как бы не в силах отказаться от наслаждения представить себе, как бы он застрелил его. Петр Степанович, все в позиции, выжидал, выжидал до последнего мгновения, не спуская курка, рискуя сам прежде получить пулю в лоб: от "маньяка" могло статься. Но "маньяк" наконец опустил руку, задыхаясь и дрожа и не в силах будучи говорить.
- Поиграли и довольно, - опустил оружие и Петр Степанович. - Я так и знал, что вы играете; только, знаете, вы рисковали: я мог спустить.
И он довольно спокойно уселся на диван и налил себе чаю, несколько трепетавшею впрочем рукой. Кириллов положил револьвер на стол и стал ходить взад и вперед.
- Я не напишу, что убил Шатова, и... ничего теперь не напишу. Не будет бумаги!
- Не будет?
- Не будет.
- Что за подлость и что за глупость! - позеленел от злости Петр Степанович. - Я впрочем это предчувствовал. Знайте, что вы меня не берете врасплох. Как хотите однако. Если б я мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы впрочем подлец, - все больше и больше не мог вытерпеть Петр Степанович. - Вы тогда у нас денег просили и наобещали три короба... Только я все-таки не выйду без результата: увижу по крайней мере как вы сами-то себе лоб раскроите.
- Я хочу, чтобы ты вышел сейчас, - твердо остановился против него Кириллов.
- Нет, уж это никак-с, - схватился опять за револьвер Петр Степанович, - теперь пожалуй вам со злобы и с трусости вздумается все отложить и завтра пойти донести, чтоб опять деньжонок добыть; за это ведь заплатят. Чорт вас возьми, таких людишек как вы на все хватит! Только не беспокойтесь, я все предвидел: я не уйду, не раскроив вам черепа из этого револьвера, как подлецу Шатову, если вы сами струсите и намерение отложите, чорт вас дери!
- Тебе хочется непременно видеть и мою кровь?
- Я не по злобе, поймите; мне все равно. Я потому, чтобы быть спокойным за наше дело. На человека положиться нельзя, сами видите. Я ничего не понимаю, в чем у вас там фантазия себя умертвить. Не я это вам выдумал, а вы сами еще прежде меня и заявили об этом первоначально не мне, а членам за границей. И заметьте, никто из них у вас не выпытывал, никто из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из чувствительности. Ну, что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так ведь это пожалуй нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать...
Петр Степанович сильно разгорячился, но Кириллов давно уж не слушал. Он опять в задумчивости шагал по комнате.
- Мне жаль Шатова, - сказал он, снова останавливаясь пред Петром Степановичем.
- Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто...
- Молчи, подлец! - заревел Кириллов, сделав страшное и недвусмысленное движение, - убью!
- Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! - опасливо привскочил, выставив вперед руку, Петр Степанович.
Кириллов вдруг утих и опять зашагал.
- Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы!
- Ну вот это идея; конечно все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко, то...
- Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не было.
- Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом, что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все подлецы (что впрочем вздор), то стало быть и не должно быть не-подлеца?
- А! Да ты в самом деле не смеешься? - с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. - Ты с жаром и просто... Неужто у таких как ты убеждения?
- Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения... из твердого. Но если вы чувствуете потребность так-сказать излить себя, я к вашим услугам... Только надо иметь в виду время...
- Который час?
- Ого, ровно два, - посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу.
"Кажется, еще можно сговориться", подумал он про себя.
- Мне нечего тебе говорить, - пробормотал Кириллов.
- Я помню, что тут что-то о боге... ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?
- Да, я стану богом.
Петр Степанович даже не улыбнулся; он ждал; Кириллов тонко посмотрел на него.
- Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на восторг, и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова.
Петр Степанович ответил почти с натуральным простодушием:
- Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не все ли вам это равно, Кириллов? Ну, за что мы ссоримся, скажите пожалуста: вы такой человек, а я такой человек, что ж из этого? И оба вдобавок...
- Подлецы.
- Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова.
- Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что все не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова.
- Что ж, каждый ищет где лучше. Рыба... то-есть каждый ищет своего рода комфорта; вот и все. Чрезвычайно давно известно.
- Комфорта, говоришь ты?
- Ну, стоит из-за слов спорить.
- Нет, ты хорошо сказал; пусть комфорта. Бог необходим, а потому должен быть.
- Ну, и прекрасно.
- Но я знаю, что его нет и не может быть.
- Это вернее.
- Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?
- Застрелиться что ли?
- Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов, один, который не захочет и не перенесет.
- Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь... Это очень скверно.
- Ставрогина тоже съела идея, - не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.
- Как? - навострил уши Петр Степанович, - какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?
- Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует.
- Ну, у Ставрогина есть и другое, поумнее этого... - сварливо пробормотал Петр Степанович, с беспокойством следя за оборотом разговора и за бледным Кирилловым.
"Чорт возьми, не застрелится", думал он, "всегда предчувствовал; мозговой выверт и больше ничего; экая шваль народ!" - Ты последний, который со мной: я бы не хотел с тобой расстаться дурно, - подарил вдруг Кириллов.
Петр Степанович не сейчас ответил. "Чорт возьми, это что же опять?" подумал он снова.
- Поверьте, Кириллов, что я ничего не имею против вас, как человека лично, и всегда...
- Ты подлец и ты ложный ум. Но я такой же, как и ты, и застрелю себя, а ты останешься жив.
- То-есть вы хотите сказать, что я так низок, что захочу остаться в живых.
Он еще не мог разрешить, выгодно или невыгодно продолжать в такую минуту такой разговор, и решился "предаться обстоятельствам". Но тон превосходства и нескрываемого всегдашнего к нему презрения Кириллова всегда и прежде раздражал его, а теперь почему-то еще больше прежнего. Потому, может быть, что Кириллов, которому через час какой-нибудь предстояло умереть (все-таки Петр Степанович это имел в виду), казался ему чем-то в роде уже получеловека, чем-то таким, что ему уже никак нельзя было позволить высокомерия.
- Вы, кажется, хвастаетесь предо мной, что застрелитесь?
- Я всегда был удивлен, что все остаются в живых, - не слыхал его замечания Кириллов.
- Гм, положим, это идея, но...
- Обезьяна, ты поддакиваешь, чтобы меня покорить. Молчи, ты не поймешь ничего. Если нет бога, то я бог.
- Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему вы-то бог?
- Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие.
- Своеволие? А почему обязаны?
- Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.
- И делайте.
- Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия - это убить себя самому.
- Да ведь не один же вы себя убиваете; много самоубийц.
- С причиною. Но безо всякой причины, а только для своеволия - один я.
"Не застрелится", мелькнуло опять у Петра Степановича.
- Знаете что, - заметил он раздражительно, - я бы на вашем месте, чтобы показать своеволие, убил кого-нибудь другого, а не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу кого, если не испугаетесь. Тогда пожалуй и не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться.