- Вот эта-то черта меня и пронзила, и я вдруг начала догадываться об Андрее Антоновиче, - признавалась потом мне самому Юлия Михайловна.
Да, она опять была виновата! Вероятно давеча, когда после моего бегства порешено было с Петром Степановичем быть балу и быть на бале, - вероятно она опять ходила в кабинет уже окончательно "потрясенного" на "чтении" Андрея Антоновича, опять употребила все свои обольщения и привлекла его с собой. Но как мучилась должно быть теперь! И все-таки не уезжала! Гордость ли ее мучила или просто она потерялась - не знаю. Она с унижением и с улыбками, при всем своем высокомерии, пробовала заговорить с иными дамами, но те тотчас терялись, отделывались односложными, недоверчивыми "да-с" и "нет-с" и видимо ее избегали.
Из бесспорных сановников нашего города очутился тут на бале лишь один - тот самый важный отставной генерал, которого я уже раз описывал и который у предводительши после дуэли Ставрогина с Гагановым "отворил дверь общественному нетерпению". Он важно расхаживал по залам, присматривался и прислушивался и старался показать вид, что приехал более для наблюдения нравов, чем для несомненного удовольствия. Он кончил тем, что совсем пристроился к Юлии Михайловне и не отходил от нее ни шагу, видимо стараясь ее ободрить и успокоить. Без сомнения, это был человек добрейший, очень сановитый и до того уже старый, что от него можно было вынести даже и сожаление. Но сознаться себе самой, что этот старый болтун осмеливается ее сожалеть и почти протежировать, понимая, что делает ей честь своим присутствием, было очень досадно. А генерал не отставал и все болтал без умолку.
- Город, говорят, не стоит без семи праведников... семи, кажется, не помню по-ло-жен-ного числа. Не знаю сколько из этих семи... несомненных праведников нашего города... имели честь посетить ваш бал, но несмотря на их присутствие, я начинаю чувствовать себя не без-опасным. Vous me pardonnerez, charmante dame, n'est-ce pas? Говорю ал-ле-го-ри-чески, но сходил в буфет и рад, что цел вернулся... Наш бесценный Прохорыч там не на месте, и, кажется, к утру его палатку снесут. Впрочем смеюсь. Я только жду, какая это будет "кадриль ли-те-ра-туры", а там в постель. Простите старого подагрика, я ложусь рано, да и вам бы советовал ехать "спатиньки", как говорят aux enfants. А я ведь приехал для юных красавиц... которых конечно нигде не могу встретить в таком богатом комплекте кроме здешнего места... Все из-за реки, а я туда не езжу. Жена одного офицера... кажется, егерского... очень даже недурна, очень и... и сама это знает. Я с плутовочкой разговаривал; бойка и... ну и девочки тоже свежи; но и только; кроме свежести ничего. Впрочем я с удовольствием. Есть бутончики; только губы толсты. Вообще в русской красоте женских лиц мало той правильности и... и несколько на блин сводится... Vous me pardonnerez, n'est-ce pas... при хороших впрочем глазках... смеющихся глазках. Эти бутончики года по два своей юности о-ча-ро-вательны, даже по три... ну а там расплываются навеки... производя в своих мужьях тот печальный ин-ди-фе-рентизм, который столь способствует развитию женского вопроса... если только я правильно понимаю этот вопрос... Гм. Зала хороша; комнаты убраны недурно. Могло быть хуже. Музыка могла быть гораздо хуже... не говорю - должна быть. Дурной эффект, что мало дам вообще. О нарядах не у-по-ми-наю. Дурно, что этот в серых брюках так откровенно позволяет себе кан-кани-ровать. Я прощу, если он с радости и так как он здешний аптекарь... но в одиннадцатом часу все-таки рано и для аптекаря... Там в буфете, двое подрались, и не были выведены. В одиннадцатом еще должно выводить драчунов, каковы бы ни были нравы публики... не говорю в третьем часу, тут уже необходима уступка общественному мнению, - и если только этот бал доживет до третьего часу. Варвара Петровна слова однако не сдержала и не дала цветов. Гм, ей не до цветов, pauvre mйre! А бедная Лиза, вы слышали? Говорят, таинственная история и... и опять на арене Ставрогин... Гм. Я бы спать поехал... совсем клюю носом. А когда же эта "кадриль ли-те-ра-туры" ?
Наконец началась и "кадриль литературы". В городе, в последнее время, чуть только начинался где-нибудь разговор о предстоящем бале, непременно сейчас же сводили на эту "кадриль литературы", и так как никто не мог представить, что это такое, то и возбуждала она непомерное любопытство. Опаснее ничего не могло быть для успеха, и - каково же было разочарование!
Отворились боковые двери Белой Залы, до тех пор запертые, и вдруг появилось несколько масок. Публика с жадностью их обступила. Весь буфет до последнего человека разом ввалился в залу. Маски расположились танцовать. Мне удалось протесниться на первый план, и я пристроился как раз сзади Юлии Михайловны, фон-Лембке и генерала. Тут подскочил к Юлии Михайловне пропадавший до сих пор Петр Степанович.
- Я все в буфете и наблюдаю, - прошептал он с видом виноватого школьника, впрочем нарочно подделанным, чтобы еще более ее раздразнить. Та вспыхнула от гнева.
- Хоть бы теперь-то вы меня не обманывали, наглый человек! - вырвалось у ней почти громко, так что в публике услышали. Петр Степанович отскочил чрезвычайно довольный собой.
Трудно было бы представить более жалкую, более пошлую, более бездарную и пресную аллегорию, как эта "кадриль литературы". Ничего нельзя было придумать менее подходящего к нашей публике; а между тем придумывал ее, говорят, Кармазинов. Правда, устраивал Липутин, советуясь с тем самым хромым учителем, который был на вечере у Виргинского. Но Кармазинов все-таки давал идею и даже сам, говорят, хотел нарядиться и взять какую-то особую и самостоятельную роль. Кадриль состояла из шести пар жалких масок, - даже почти и не масок, потому что они были в таких же платьях как и все. Так например один пожилой господин, невысокого роста, во фраке, - одним словом, так, как все одеваются, - с почтенною седою бородой (подвязанною, и в этом состоял весь костюм), танцуя, толокся на одном месте с солидным выражением в лице, часто и мелко семеня ногами и почти не сдвигаясь с места. Он издавал какие-то звуки умеренным, но охрипшим баском, и вот эта-то охриплость голоса и должна была означать одну из известных газет. Напротив этой маски танцовали два какие-то гиганта Х и Z, и эти буквы были у них пришпилены на фраках, но что означали эти Х и Z, так и осталось неразъясненным. "Честная русская мысль" изображалась в виде господина средних лет, в очках, во фраке, в перчатках и - в кандалах (настоящих кандалах). Подмышкой этой мысли был портфель с каким-то "делом". Из кармана выглядывало распечатанное письмо из-за границы, заключавшее в себе удостоверение, для всех сомневающихся, в честности "честной русской мысли". Все это досказывалось распорядителями уже изустно, потому что торчавшее из кармана письмо нельзя же было прочесть. В приподнятой правой руке "честная русская мысль" держала бокал, как будто желая провозгласить тост. По обе стороны ее и с нею рядом семенили две стриженые нигилистки, a vis-а-vis танцовал какой-то тоже пожилой господин, во фраке, но с тяжелою дубиной в руке и будто бы изображал собою не петербургское, но грозное издание: "Прихлопну мокренько будет". Но несмотря на свою дубину, он никак не мог снести пристально устремленных на него очков "честной русской мысли" и старался глядеть по сторонам, а когда делал pas de deux, то изгибался, вертелся и не знал куда деваться - до того вероятно мучила его совесть... Впрочем не упомню всех этих тупеньких выдумок; все было в таком же роде, так что наконец мне стало мучительно стыдно. И вот именно то же самое впечатление как бы стыда отразилось и на всей публике, даже на самых угрюмых физиономиях, явившихся из буфета. Некоторое время все молчали и смотрели в сердитом недоумении. Человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму. Мало-по-малу загудела наша публика:
- Это что ж такое? - пробормотал в одной кучке один буфетник.
- Глупость какая-то.
- Какая-то литература. Голос критикуют.
- Да мне-то что.
Из другой кучки:
- Ослы!
- Нет, они не ослы, а ослы-то мы.
- Почему ты осел?
- Да я не осел.
- А коль уж ты не осел, так я и подавно.
Из третьей кучки:
- Надавать бы всем киселей да и к чорту!
- Растрясти весь зал!
Из четвертой:
- Как не совестно Лембкам смотреть?
- Почему им совестно? Ведь тебе не совестно?
- Да и мне совестно, а он губернатор.
- А ты свинья.
- В жизнь мою не видывала такого самого обыкновенного бала, - ядовито проговорила подле самой Юлии Михайловны одна дама, очевидно с желанием быть услышанною. Эта дама была лет сорока, плотная и нарумяненная, в ярком шелковом платье; в городе ее почти все знали, но никто не принимал. Была она вдова статского советника, оставившего ей деревянный дом и скудный пенсион, но жила хорошо и держала лошадей. Юлии Михайловне, месяца два назад, сделала визит первая, но та не приняла ее.
- Так точно и предвидеть было возможно-с, - прибавила она, нагло заглядывая в глаза Юлии Михайловне.
- А если могли предвидеть, то зачем же пожаловали? - не стерпела Юлия Михайловна.
- Да по наивности-с, - мигом отрезала бойкая дама и вся так и всполохнулась (ужасно желая сцепиться); но генерал стал между ними:
- Chere dame, - наклонился он к Юлии Михайловне, - право бы уехать. Мы их только стесняем, а без нас они отлично повеселятся. Вы все исполнили, открыли им бал, ну и оставьте их в покое... Да и Андрей Антонович не совсем, кажется, чувствует себя у-до-вле-тво-рительно... Чтобы не случилось беды?
Но уже было поздно.
Андрей Антонович все время кадрили смотрел на танцующих с каким-то гневливым недоумением, а когда начались отзывы в публике, начал беспокойно озираться кругом. Тут в первый раз бросились ему в глаза некоторые буфетные личности; взгляд его выразил чрезвычайное удивление. Вдруг раздался громкий смех над одною проделкой в кадрили: издатель "грозного не петербургского издания", танцовавший с дубиной в руках, почувствовав окончательно, что не может вынести на себе очков "честной русской мысли", и не зная куда от нее деваться, вдруг, в последней фигуре пошел навстречу очкам вверх ногами, что кстати и должно было обозначать постоянное извращение вверх ногами здравого смысла в "грозном не петербургском издании". Так как один Лямшин умел ходить вверх ногами, то он и взялся представлять издателя с дубиной. Юлия Михайловна решительно не знала, что будут ходить вверх ногами. "От меня это утаили, утаили", повторяла она мне потом в отчаянии и негодовании. Хохот толпы приветствовал конечно не аллегорию, до которой никому не было дела, а просто хождение вверх ногами во фраке с фалдочками. Лембке вскипел и затрясся: