Иван понимает, что Алеша, олицетворяющий свет, спасет его от этого рокового шага. Фауста тоже спасает «река гудящих звуков» хора ангелов.
Вы мне внушили жизнь, колокола,
Оно мне веяньем своим весенним
С собой покончить ныне не дало.
Я возвращен земле. Благодаренье
За это вам, святые песнопенья!
(Гёте: 148)
«Воскрешенный» Фауст жаждет погрузиться в подлинную жизнь, испытать все горести и радости человеческого существования, понять смысл жизни в процессе самой жизни («Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?»). Фауст повторяет Вагнеру свои заветные мысли. Он хочет постигнуть жизнь не со стороны, а в самой гуще ее.
Как человек, я с ними весь:
Я вправе быть им только здесь.
(Гёте: 154)
Фауст поддается очарованию весны:
Растаял лед, шумят потоки,
Луга зеленеют под лаской тепла.
Зима, размякнув на припеке,
В суровые горы подальше ушла.
Оттуда она крупою мелкой
Забрасывает зеленя,
Но солнце всю ее побелку
Смывает к середине дня.
Все хочет цвесть, росток и ветка,
Но на цветы весна скупа,
И вместо них своей расцветкой
Пестрит воскресная толпа.
(Гёте: 153)
Фауст (так же как Иван) обладает необыкновенно полнокровной натурой. Хотя он и провел век за книгами, это не убило в нем чувства жизни. Он всегда тянулся к ней, и конечной целью его ученых занятий было достижение ее смысла. И в этом он потерпел первое крушение. Он не нашел того, что искал, сидя за книгами в кабинете. В Фаусте возрождается жажда достичь цели даже при сознании ограниченности своих сил. Он обращается к магии и, наконец, заключает союз с Мефистофелем.
Фауст заключает договор с Мефистофелем отнюдь не для того, чтобы предаться безудержным наслаждением.
Нет, право, ты неподражаем:
О радостях и речи нет
Скорей о буре, урагане,
Угаре страсти разговор
С тех пор как я остыл к познанью
Я людям руки распростер.
<…>
Отныне с головой нырну
В страстей клокочущих горнило,
Со всей безудержностью пыла
В пучину их, на глубину!
В горячку времени стремглав!
В разгар случайностей с разбегу!
В живую боль, в живую негу,
В вихрь огорчений и забав!
(Гёте: 183)
Фауст бросается в жизнь, но здесь стечение обстоятельств приводит к гибели его возлюбленную. Трагическая развязка любви Фауста и Гретхен отчасти была закономерной в силу различия их натур и из-за внешних условий. В отличие от Фауста с его испытующим критическим умом, Гретхен, не раздумывая, принимает жизнь такой, какая она есть. Любовь к Гретхен не могла полностью поглотить его существо. Помимо личного счастья, он жаждал знания, стремился к высоким целям. Одной любовью он не мог жить. Елена, персонаж из античной литературы, казалось бы, та женщина, которая нужна Фаусту, не реальная женщина, а символ красоты, поэтический образ совершенства. Но союз с Еленой также не принес ему полного удовлетворения. В этом общении, которое символизирует «жизнь, посвященную искусству» (Анискст: 212), Фауст нашел лишь временное успокоение. Фауст не хочет замкнуться в узкие рамки семейного счастья, так как это может отвлечь его от великих исканий.
Так же как Фауст, Иван не обретает в любви счастья и гармонии. «Гордый характер Кати отвечает замкнутому в себе образу Ивана», – подчеркивает С. И. Гессен (Гессен: 358). Она любит не Митю, а «собственную свою добродетель», «собственный подвиг и собственное горе». С исключительной наглядностью показан здесь Достоевским скрытый эгоцентризм. На суде Катина «любовь из долга» не выдержала испытания. Ее любовь к Мите прекратилась тогда, когда она почувствовала, что он «ей стал жалок». И, напротив, ее подлинная любовь к Ивану коренится, прежде всего, в чувстве уважения. «Именно это чувство, всецело окрашивающее собою любовь ее к Ивану, и сделало для нее столь непереносимым малейшее подозрение хотя бы даже столько идеальной вины Ивана в убийстве отца» (Гессен: 360). «Умный старик» Федор Павлович говорит, что Иван никого не любит. Любовь его к Катерине Ивановне имеет характер «пламенной и безумной страсти», однако «временами он ненавидел ее до того, что мог даже убить». В его любви к ней нигде не обнаруживается способность забыть о своем «Я».
Само признание в любви он высказал в припадке злобы после того, как Алеша разоблачил гордость Катерины Ивановны и любовь ее к брату.
Таким образом, ни Фауст, ни Иван не находят того, чего ищут ни в любви, ни в науке.
Все может темная сила – и чувственную любовь подарить и тайным знанием наделить, но потребует за это душу.
Отвергнув Христа, они живут на грани трагедии. Губитель душ ждет своего часа.
Когда он, ползая в помете,
Жрать будет прах от башмака,
Как пресмыкается века
Змея, моя родная тетя.
(Гёте: 133)
Мефистофель мечтает погубить Фауста, а в душе Ивана, по выражению А. Л. Волынского, «сидит» лакей Смердяков, воплотитель его идеи о вседозволенности.
А. Л. Волынский, в работе «Человекобог и Богочеловек» пишет: «Смердящее существо, произошедшее от случайного союза Елизаветы Смердящей с «гадиною» Федором Павловичем, оказывается проводником его философии». Разговоры между Иваном и Смердяковым служат причиной «нравственного прикосновения» Ивана к убийству отца и осуждению брата Дмитрия. «Глубоким сердцем своим он не хотел бы входить в общение с этим гнусным человеком, но что-то все-таки останавливает его – какая-то сила, какая-то игра идей в его сознании» (Волынский: 75).
Иван «говорит и делает совсем не то, что хочет. Все его поступки идут каким-то роковым законам, которые насилуют и извращают его душу. Его могла бы спасти его добрая воля, но она обессилена в борьбе с ослепительным умом и его демонскими парадоксами» (Волынский: 76).
Иван сопротивляется, сколько может, но бессознательное его сопротивление не сильно.
«Дух его не может взять верх над привычками его сатанинской логики. Ему, возможно, даже любопытно, как мысль о том, что человеку все позволено, будет воплощаться через другого» (Волынский: 77).
Иван бессознательно поддается искушению, и Смердяков еще ближе
Намечает ему предстоящую катастрофу, «он впивается в него, как змея, которая гипнотизирует льва» (Волынский: 77).
«Иван в полном разладе с собою – в эту минуту более чем когда бы то ни было: в нем так бессильно божеское начало, и так возвысил свой голос человекобог, который при всех своих притязаниях, всегда бессилен, страшно бессилен» (Волынский: 78)
Насквозь практический Смердяков оказался сильнее этого теоретика, он сумел «загипнотизировать» добрую волю Ивана и сделать его фактически причастным к задуманному и исполненному им злодеянию. На последнем свидании Ивана со Смердяковым вся правда обнаруживается перед ним. «Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой верным, и по слову вашему дело это и совершил» (Достоевский: 805).
Иван протестует: он не подбивал Смердякова, он клянется Богом.
Волынский подчеркивает: «Иван – маниак этой демонической идеи, но его молодая воля чиста от злых влечений» (О Достоевском: 83). Но Смердяков утверждает, что именно Иван подталкивал его к убийству, ибо «коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе» (Достоевский: 816).
Спрашивается, в самом деле, как надо смотреть на участие Ивана в преступлении Смердякова?
Он излагал перед Смердяковым свои мысли о том, что человеку все позволено, созерцал с каким-то жутким интересом ума подготовляющуюся катастрофу, заранее знал ее виновника и не помешал ему – и, все таки, он не хотел убийства отца, бессознательной волей он даже сопротивлялся Смердякову. Смердяков замечал его сопротивление. В других случаях он защищал отца и говорил, что защитит его. Только умом он «сладострастно впивался в перспективу преступления, как истинный демон» (Волынский: 81). И этим-то воспользовался Смердяков, у которого был свой, строго обдуманный план, своя мечта, и который ничего не делал в состоянии аффекта, «впопыхах». «Иван никого не толкал на убийство, и если невольно поддержал Смердякова, то только потому, что он свободно выражал и перед ним, как перед всеми другими свои мысли, которые отрешили Смердякова от всяких нравственных законов, и без того являвшихся для него только гипнозом общественной традиции» (Волынский: 81)
Эту точку зрения Волынского поддерживает Гессен: «Впрочем, в психологическом плане вина Ивана остается весьма сомнительной. О том, чтобы Иван сознательно и прямо желал смерти отца не может быть и речи, и уже совсем исключаются те корыстные мотивы, которые приписываются ему Смердяковым. Вина его носит более метафизический характер» (Гессен: 360). «В нем (Смердякове), как в зеркале, Иван видит осуществленным свое собственное, мучившее его искушение» (Гессен: 361).
Вся жизнь Ивана превращается в кошмар: он не убил, и все-таки он убийца, потому что опротивевший ему Смердяков явился исполнителем его дьявольских мыслей. На этом разладе с самим собой Иван доходит почти до сумасшествия.
В кошмаре ему является черт. Не «сатана с опаленными крыльями в громе и блеске», а что-то гораздо более мелкое, напоминающее приживальщика, «шиковатого джентльмена» при «весьма слабых карманных средствах».
У Достоевского черт – «не только традиционный титанический демонизм, но и парадоксально соседствующее с ним заскорузлое мещанство» (Достоевский: 27).
Мефистофель тоже «Средь чертей не вышел чином» (Гёте: 179).
Черт говорит Ивану: «Ты оскорблен, во-первых, в эстетических чувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как, дескать, к такому великому человеку мог войти такой пошлый черт? Нет, в тебе таки есть эта романтическая струйка, столь осмеянная еще Белинским» (Достоевский: 835).
«И все ты о том, что я глуп. Но бог мой, я и претензий не имею равняться с тобой умом. Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро» (Достоевский: 835).
Мефистофель:
Часть силы той, что без числа
Творит добро, всему желая зла