Он ушел.
- Да, умирайте-ка! - бормотал Рыбин. - Вы уж и теперь не люди, а - замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты? Те, которые говорят, что ты социалист, смутьян, - вот! - они! Дескать, прогонят его - туда ему и дорога.
- Они по-своему правы! - сказал Павел.
- И волки правы, когда товарища рвут...
Лицо у Рыбина было угрюмое, голос необычно вздрагивал.
- Не поверят люди голому слову, - страдать надо, в крови омыть слово...
Весь день Павел ходил сумрачный, усталый, странно обеспокоенный, глаза у него горели и точно искали чего-то. Мать, заметив это, осторожно спросила:
- Ты что, Паша, а?
- Голова болит, - задумчиво сказал он.
- Лег бы, - а я доктора позову...
Он взглянул на нее и торопливо ответил:
- Нет, не надо!
И вдруг тихо заговорил:
- Молод, слабосилен я, - вот что! Не поверили мне, не пошли за моей правдой, - значит - не умел я сказать ее!.. Нехорошо мне, - обидно за себя!
Она, глядя в сумрачное лицо его и желая утешить, тихонько сказала:
- Ты - погоди! Сегодня не поняли - завтра поймут...
- Должны понять! - воскликнул он.
- Ведь вот даже я вижу твою правду... Павел подошел к ней.
- Ты, мать, - хороший человек...
И отвернулся от нее. Она, вздрогнув, как обожженная тихими словами, приложила руку к сердцу и ушла, бережно унося его ласку.
Ночью, когда она спала, а он, лежа в постели, читал книгу, явились жандармы и сердито начали рыться везде, на дворе, на чердаке. Желтолицый офицер вел себя так же, как и в первый раз, - обидно, насмешливо, находя удовольствие в издевательствах, стараясь задеть за сердце. Мать, сидя в углу, молчала, не отрывая глаз от лица сына. Он старался не выдавать своего волнения, но, когда офицер смеялся, у него странно шевелились пальцы, и она чувствовала, что ему трудно не отвечать жандарму, тяжело сносить его шутки. Теперь ей не было так страшно, как во время первого обыска, она чувствовала больше ненависти к этим серым ночным гостям со шпорами на ногах, и ненависть поглощала тревогу.
Павел успел шепнуть ей:
- Меня возьмут...
Она, наклонив голову, тихо ответила:
- Понимаю...
Она понимала - его посадят в тюрьму за то, что он говорил сегодня рабочим. Но с тем, что он говорил, соглашались все, и все должны вступиться за него, значит - долго держать его не будут...
Ей хотелось обнять его, заплакать, но рядом стоял офицер и, прищурив глаза, смотрел на нее. Губы у него вздрагивали, усы шевелились - Власовой казалось, что этот человек ждет ее слез, жалоб и просьб. Собрав все силы, стараясь говорить меньше, она сжала руку сына и, задерживая дыхание, медленно, тихо сказала:
- До свиданья, Паша. Все взял, что надо?
- Все. Не скучай...
- Христос с тобой...
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Было холодно, в стекла стучал дождь, казалось, что в ночи, вокруг дома ходят, подстерегая, серые фигуры с широкими красными лицами без глаз, с длинными руками. Ходят и чуть слышно звякают шпорами.
"Взяли бы и меня", - думала она.
Провыл гудок, требуя людей на работу. Сегодня он выл глухо, низко и неуверенно. Отворилась дверь, вошел Рыбин. Он встал перед нею и, стирая ладонью капли дождя с бороды, спросил:
- Увели?
- Увели, проклятые! - вздохнув, ответила она.
- Такое дело! - сказал Рыбин, усмехнувшись. - И меня - обыскали, ощупали, да-а. Изругали... Ну - не обидели однако. Увели, значит, Павла! Директор мигнул, жандарм кивнул, и - нет человека? Они дружно живут. Одни народ доят, а другие - за рога держат...
- Вам бы вступиться за Павла-то! - воскликнула мать, вставая. - Ведь он ради всех пошел.
- Кому вступиться? - спросил Рыбин.
- Всем
- Ишь - ты! Нет, этого не случится.
Усмехаясь, он вышел своей тяжелой походкой, увеличив горе матери суровой безнадежностью своих слов.
"Вдруг - бить будут, пытать?.."
Она представляла себе тело сына, избитое, изорванное, в крови и страх холодной глыбой ложился на грудь, давил ее. Глазам было больно.
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать - ей думалось, что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой. За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и - ничего нет. XIV
Медленно прошел день, бессонная ночь и еще более медленно другой день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер. И - ночь. Вздыхал и шаркал по стене холодный дождь, в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода, и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось, весь дом тихо качается, и все вокруг было ненужным, омертвело в тоске...
В окно тихо стукнули - раз, два... Она привыкла к этим стукам, они не пугали ее, но теперь вздрогнула от радостного укола в сердце. Смутная надежда быстро подняла ее на ноги. Бросив на плечи шаль, она открыла дверь...
Вошел Самойлов, а за ним еще какой-то человек, с лицом, закрытым воротником пальто, в надвинутой на брови шапке.
- Разбудили мы вас? - не здороваясь, спросил Самойлов, против обыкновения озабоченный и хмурый.
- Не спала я! - ответила она и молча, ожидающими лазами уставилась на них.
Спутник Самойлова, тяжело и хрипло вздыхая, снял шапку и, протянув матери широкую руку с короткими пальцами, сказал ей дружески, как старой знакомой:
- Здравствуйте, мамаша! Не узнали?
- Это вы? - воскликнула Власова, вдруг чему-то радуясь. - Егор Иванович?
- Аз есмь! - ответил он, наклоняя свою большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно. Он был похож на самовар, - такой же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело...
- Пройдите в комнату, я сейчас оденусь! - предложила мать.
- У нас к вам дело есть! - озабоченно сказал Самойлов, исподлобья взглянув па нее.
Егор Иванович прошел в комнату и оттуда говорил:
Сегодня утром, милая мамаша, из тюрьмы вышел известный вам Николай Иванович...
Разве он там? - спросила мать.
Два месяца и одиннадцать дней. Видел там хохла - он кланяется вам, и Павла, который - тоже кланяется, просит вас не беспокоиться и сказать вам, что на пути его местом отдыха человеку всегда служит тюрьма - так уж установлено заботливым начальством нашим. Затем, мамаша, я приступлю к делу. Вы знаете, сколько народу схватили здесь вчера?
- Нет! А разве - кроме Паши? - воскликнула мать.
- Он - сорок девятый! - перебил ее Егор Иванович спокойно. - И надо ждать, что начальство заберет еще человек с десяток! Вот этого господина тоже...
- Да, и меня! - хмуро сказал Самойлов.
Власова почувствовала, что ей стало легче дышать...
"Не один он там!" - мелькнуло у нее в голове.
Одевшись, она вошла в комнату и бодро улыбнулась гостю.
- Наверно, долго держать не будут, если так много забрали...
- Правильно! - сказал Егор Иванович. - А если мы ухитримся испортить им эту обедню, так они и совсем в дураках останутся. Дело стоит так: если мы теперь перестанем доставлять на фабрику наши книжечки, жандармишки уцепятся за это грустное явление и обратят его против Павла со товарищи, иже с ним ввергнуты в узилище...
- Как же это? - тревожно крикнула мать.
- А очень просто! - мягко сказал Егор Иванович. - Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте: был Павел - были книжки и бумажки, нет Павла - нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они есть всех, - жандармы любят так окорнать человека, чтобы от него остались одни пустяки!
- Я понимаю, понимаю! - тоскливо сказала мать. - Ах, господи! Как же теперь?
Из кухни раздался голос Самойлова:
- Всех почти выловили, - черт их возьми!.. Теперь нам нужно дело продолжать по-прежнему, не только для дела, - а и для спасения товарищей.
- А - работать некому! - добавил Егор, усмехаясь, - Литература у нас есть превосходного качества, - сам делал!.. А как ее на фабрику внести - сие неизвестно!
- Стали обыскивать всех в воротах! - сказал Самойлов. Мать чувствовала, что от нее чего-то хотят, ждут, и торопливо спрашивала:
- Ну, так что же? Как же? Самойлов встал в дверях и сказал:
- Вы, Пелагея Ниловна, знакомы с торговкой Корсуновой...
- Знакома, ну?
- Поговорите с ней, не пронесет ли она? Мать отрицательно замахала руками.
- Ой, нет! Баба она болтливая, - нет! Как узнают, что через меня, - из этого дома, - нет, нет!
И вдруг, осененная внезапной мыслью, она тихо заговорила:
- Вы мне дайте, дайте - мне! Уж я устрою, я сама найду ход! Я Марью же и попрошу, пусть она меня в помощницы возьмет! Мне хлеб есть надо, работать надо же! Вот я и буду обеды туда носить! Уж я устроюсь!
Прижав руки к груди, она торопливо уверяла, что сделает все хорошо, незаметно, и в заключение, торжествуя, воскликнула:
- Они увидят - Павла нет, а рука его даже из острога достигает, - они увидят!
Все трое оживились. Егор, крепко потирая руки, улыбался и говорил:
- Чудесно, мамаша! Знали бы вы, как это превосходно! Прямо - очаровательно.
- Я в тюрьму, как в кресло сяду, если это удастся! - потирая руки, заметил Самойлов.
- Вы - красавица! - хрипло кричал Егор.
Мать улыбнулась. Ей было ясно: если теперь листки появятся на фабрике, - начальство должно будет понять, что не ее сын распространяет их. И, чувствуя себя способной исполнить задачу, она вся вздрагивала от радости.