Мать села у входа на виду и ждала. Когда открывалась дверь - на нее налетало облако холодного воздуха, это было приятно ей, и она глубоко вдыхала его полною грудью. Входили люди с узлами в руках - тяжело одетые, они неуклюже застревали в двери, ругались и, бросив на пол или на лавку вещи, стряхивали сухой иней с воротников пальто и с рукавов, отирали его с бороды, усов, крякали.
Вошел молодой человек с желтым чемоданом в руках, быстро оглянулся и пошел прямо к матери.
- В Москву? - негромко спросил он.
- Да. К Тане.
- Вот!
Он поставил чемодан около нее на лавку, быстро вынул папиросу, закурил ее и, приподняв шапку, молча ушел к другой двери. Мать погладила рукой холодную кожу чемодана, облокотилась на него и, довольная, начала рассматривать публику. Через минуту она встала и пошла на другую скамью, ближе к выходу на перрон. Чемодан она легко держала в руке, он был невелик, и шла, подняв голову, рассматривая лица, мелькавшие перед нею.
Какой-то молодой человек в коротком пальто с поднятым воротником столкнулся с нею и молча отскочил, взмахнув рукою к голове. Ей показалось что-то знакомое в нем, она оглянулась и увидала, что он одним светлым глазом смотрит на нее из-за воротника. Этот внимательный глаз уколол ее, рука, в которой она держала чемодан, вздрогнула, и ноша вдруг отяжелела.
"Я где-то видела его!" - подумала она, заминая этой думой
неприятное и смутное ощущение в груди, не давая другим словам определить чувство, тихонько, но властно сжимавшее сердце холодом. А оно росло и поднималось к горлу, наполняло рот сухой горечью, ей нестерпимо захотелось обернуться, взглянуть еще раз. Она сделала это - человек, осторожно переступая с ноги на ногу, стоял на том же месте, казалось, он чего-то хочет и не решается. Правая рука у него была засунута между пуговиц пальто, другую он держал в кармане, от этого правое плечо казалось выше левого.
Она не торопясь подошла к лавке и села, осторожно, медленно, точно боясь что-то порвать в себе. Память, разбуженная острым предчувствием беды, дважды поставила перед нею этого человека - один раз в поле, за городом после побега Рыбина, другой - в суде. Там рядом с ним стоял тот околодочный, которому она ложно указала путь Рыбина. Ее знали, за нею следили - это было ясно.
"Попалась?" - спросила она себя. А в следующий миг
ответила, вздрагивая:
"Может быть, еще нет..."
И тут же, сделав над собой усилие, строго сказала:
"Попалась!"
Оглядывалась и ничего не видела, а мысли одна за другою искрами вспыхивали и гасли в ее мозгу.
"Оставить чемодан, - уйти?"
Но более ярко мелькнула другая искра:
"Сыновнее слово бросить? В такие руки..."
Она прижала к себе чемодан.
"А - с ним уйти?.. Бежать..."
Эти мысли казались ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал в нее. Они ее жгли, ожоги их больно кололи мозг, хлестали по сердцу, как огненные нити. И, возбуждая боль, обижали женщину, отгоняя ее прочь от самой себя, от Павла и всего, что уже срослось с ее сердцем. Она чувствовала, что ее настойчиво сжимает враждебная сила, давит ей на плечи и грудь, унижает ее, погружая в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы, и корням волос стало тепло.
Тогда, одним большим и резким усилием сердца, которое как бы встряхнуло ее всю, она погасила все эти хитрые, маленькие, слабые огоньки, повелительно сказав себе:
"Стыдись!"
Ей сразу стало лучше, и она совсем окрепла, добавив:
"Не позорь сына-то! Никто не боится".
Глаза ее встретили чей-то унылый, робкий взгляд. Потом в памяти мелькнуло лицо Рыбина. Несколько секунд колебаний точно уплотнили все в ней. Сердце забилось спокойнее.
"Что ж теперь будет?" - думала она, наблюдая.
Шпион подозвал сторожа и что-то шептал ему, указывая на нее глазами. Сторож оглядывал его и пятился назад. Подошел другой сторож, прислушался, нахмурил брови. Он был старик, крупный, седой, небритый. Вот он кивнул шпиону головой и пошел к лавке, где сидела мать, а шпион быстро исчез куда-то.
Старик шагал не торопясь, внимательно щупая сердитыми глазами лицо ее. Она подвинулась в глубь скамьи.
"Только бы не били..."
Он остановился рядом с нею, помолчал и негромко, сурово спросил:
- Что глядишь?
- Ничего.
- То-то, воровка! Старая уж, а - туда же!
Ей показалось, что его слова ударили ее по лицу, раз и два; злые, хриплые, они делали больно, как будто рвали щеки, выхлестывали глаза....
- Я? Я не воровка, врешь! - крикнула она всею грудью, и все перед нею закружилось в вихре ее возмущения, опьяняя сердце горечью обиды. Она рванула чемодан, и он открылся.
- Гляди! Глядите все! - кричала она, вставая, взмахнув над головою пачкой выхваченных прокламаций. Сквозь шум в ушах она слышала восклицания сбегавшихся людей и видела - бежали быстро, все, отовсюду.
- Что такое?
- Вот, сыщик...
- Что это?
- Украла, говорит...
- Почтенная такая, - ай-ай-ай!
- Я не воровка! - говорила мать полным голосом, немного успокаиваясь при виде людей, тесно напиравших на нее со всех сторон.
- Вчера судили политических, там был мой сын - Власов, он сказал речь - вот она! Я везу ее людям, чтобы они читали, думали о правде...
Кто-то осторожно потянул бумаги из ее рук, она взмахнула ими в воздухе и бросила в толпу.
- За это тоже не похвалят! - воскликнул чей-то пугливый голос.
Мать видела, что бумаги хватают, прячут за пазухи, в карманы, - это снова крепко поставило ее на ноги. Спокойнее и сильнее, вся напрягаясь и чувствуя, как в ней растет разбуженная гордость, разгорается подавленная радость, она говорила, выхватывая из чемодана пачки бумаги и разбрасывая их налево и направо в чьи-то быстрые, жадные руки.
- За что судили сына моего и всех, кто с ним, - вы знаете? Я вам скажу, а вы поверьте сердцу матери, седым волосам ее - вчера людей за то судили, что они несут вам всем правду! Вчера узнала я, что правда эта... никто не может спорить с нею, никто!
Толпа замолчала и росла, становясь все более плотной, слитно окружая женщину кольцом живого тела.
- Бедность, голод и болезни - вот что дает людям их работа. Все против нас - мы издыхаем всю нашу жизнь день за днем в работе, всегда в грязи, в обмане, а нашими трудами тешатся и объедаются другие и держат пас, как собак на цепи, в невежестве - мы ничего не знаем, и в страхе - мы всего боимся! Ночь - наша жизнь, темная ночь!
- Так! - глухо раздалось в ответ.
- Заткни глотку ей!
Сзади толпы мать заметила шпиона и двух жандармов, и она торопилась отдать последние пачки, но когда рука ее опустилась в чемодан, там она встретила чью-то чужую руку.
- Берите, берите! - сказала она, наклоняясь.
- Разойдись! - кричали жандармы, расталкивая людей. Они уступали толчкам неохотно, зажимали жандармов своею массою, мешали им, быть может, не желая этого. Их властно привлекала седая женщина с большими честными глазами на добром лице, и, разобщенные жизнью, оторванные друг от друга, теперь они сливались в нечто целое, согретое огнем слова, которого, быть может, давно искали и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями жизни. Ближайшие стояли молча, мать видела их жадно-внимательные глаза и чувствовала на своем лице теплое дыхание.
- Уходи, старуха!
- Сейчас возьмут!..
- Ах, дерзкая!
- Прочь! Разойдись! - все ближе раздавались крики жандармов. Люди перед матерью покачивались на ногах, хватаясь друг за друга.
Ей казалось, что все готовы понять ее, поверить ей, и она хотела, торопилась сказать людям все, что знала, все мысли, силу которых чувствовала. Они легко всплывали из глубины ее сердца и слагались в песню, но она с обидою чувствовала, что ей не хватает голоса, хрипит он, вздрагивает, рвется.
- Слово сына моего - чистое слово рабочего человека, неподкупной души! Узнавайте неподкупное по смелости!
Чьи-то юные глаза смотрели в лицо ее с восторгом и со страхом.
Ее толкнули в грудь, она покачнулась и села па лавку. Над головами людей мелькали руки жандармов, они хватали за воротники и плечи, отшвыривали в сторону тела, срывали шапки, далеко отбрасывая их. Все почернело, закачалось в глазах матери, но, превозмогая свою усталость, она еще кричала остатками голоса:
- Собирай, народ, силы свои во единую силу! Жандарм большой красной рукой схватил ее за ворот, встряхнул:
- Молчи!
Она ударилась затылком о стену, сердце оделось на секунду едким дымом страха и снова ярко вспыхнуло, рассеяв дым.
- Иди! - сказал жандарм.
- Не бойтесь ничего! Нет муки горше той, которой вы всю жизнь дышите...
- Молчать, говорю! - Жандарм взял под руку ее, дернул. Другой схватил другую руку, и, крупно шагая, они повели мать.
- ...которая каждый день гложет сердце, сушит грудь! Шпион забежал вперед и, грозя ей в лицо кулаком, визгливо крикнул:
- Молчать, ты, сволочь!
Глаза у нее расширились, сверкнули, задрожала челюсть. Упираясь ногами в скользкий камень пола, она крикнула:
- Душу воскресшую - не убьют!
- Собака!
Шпион ударил ее в лицо коротким взмахом руки.
- Так ее, стерву старую! - раздался злорадный крик. Что-то черное и красное на миг ослепило глаза матери, соленый вкус крови наполнил рот.
Дробный, яркий взрыв криков оживил ее.
- Не смей бить!
- Ребята!
- Ах ты, мерзавец!
- Дай ему!
- Не зальют кровью разума!
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз - они горели знакомым ей смелым, острым огнем, - родным ее сердцу огнем.
Ее толкали в двери.
Она вырвала руку, схватилась за косяк.
- Морями крови не угасят правды... Ударили по руке.
- Только злобы накопите, безумные! На вас она падет! Жандарм схватил ее за горло и стал душить. Она хрипела.
- Несчастные...
Кто-то ответил ей громким рыданием.