"Я хочу быть любимым", - говорил я себе, мучимый смутным беспокойством, и озирался вокруг себя. Я не видел никого, кто бы мог внушить мне любовь, никого, способного принять ее. Я вопрошал свое сердце и вкусы, и ни к кому не чувствовал предпочтения. Так я волновался внутренне в то время, когда познакомился с графом П., человеком лет сорока, чья семья была в родстве с моей. Он предложил мне навестить его. Роковое посещение! С ним жила его любовница, полька, известная своей красотой, хотя уже не первой молодости. Эта женщина, несмотря на свое невыгодное положение, во многих обстоятельствах жизни выказала благородство своего характера. Ее семья, довольно известная в Польше, разорилась во время смут в этой стране. Отец ее был изгнан; мать уехала искать приюта во Францию, куда привезла свою дочь, оставив ее после своей смерти в полном одиночестве. Граф П. влюбился в нее. Я никогда не узнал, каким образом возникла эта связь, которая, когда я увидал Элеонору, была уже давно установлена и, так сказать, освящена.
Явилась эта связь результатом ее злополучного положения или неопытностью возраста, выбросившего ее в жизнь, одинаково противную как ее воспитанию и привычкам, так и той гордости, которая являлась весьма значительной чертой ее характера. То, что я знаю и что было известно всем, это то, что, когда граф П. почти совсем лишился своего состояния и боялся даже потерять свободу, Элеонора дала ему такие доказательства преданности, с таким презрением отклонила самые блестящие предложения, разделила с ним опасности и бедность так ревностно и даже радостно, что строгость, наиболее разборчивая, не могла не отдать справедливости чистоте ее намерений и бескорыстию ее поведения. Только ее энергии, мужеству, , ее разуму и всевозможным жертвам, без жалоб принесенных ею, любовник ее был обязан возвращению части своего состояния. Они поселились в Д. из-за процесса, который мог вернуть графу П. все его прежнее богатство, и рассчитывали провести здесь около двух лет.
У Элеоноры был обыкновенный ум, но ее мысли были верны, а ее выражения, всегда простые, поражали иногда благородством и высотой чувств. У нее было много предрассудков, но все они шли в разрез с ее интересами. Она придавала величайшую цену порядочности поведения именно потому, что ее собственное поведение не было в обычном смысле правильным. Она была очень религиозна, потому что религия строго осуждала ее образ жизни. В разговоре она смутно избегала всего, что другим женщинам могло бы казаться невинной шуткой, потому что она всегда боялась, что ее положение может дать право на неуместные шутки над ней. Она хотела принимать у себя только лиц из высшего круга и безупречной нравственности, потому что те женщины, с которыми она боялась быть сравниваема, обыкновенно окружают себя обществом смешанным и, покорившись потере уважения, ищут в своих сношениях только развлечения. Одним словом, Элеонора была в постоянной борьбе со своей судьбой. Всеми своими инстинктами и словами она как бы протестовала против того круга, в котором она очутилась; но так как она чувствовала, что действительность сильнее, чем она, и что ее усилия ничего не меняли в ее положении, она была очень несчастна. Двух детей, рожденных ею от графа П., она воспитывала с чрезвычайной суровостью. Порой можно было бы сказать, что какое-то тайное возмущение примешивалось к ее привязанности к детям, привязанности скорее страстной, чем нежной, и они становились до некоторой степени в тягость ей. Когда ей делали какое-нибудь доброжелательное замечание относительно роста ее детей, способностях, начинающих проявляться в них, о том поприще, какое они могут избрать, она бледнела при мысли, что однажды она должна будет открыть имя тайну их рождения. Но малейшая опасность или короткое отсутствие вновь приводило ее к детям, причем она проявляла такую тревогу, в которой можно было увидеть и раскаяние, и желание своими ласками дать им то счастье, какого она сама не находила в них. Это противоречие между чувствами и местом, которое она занимала в обществе, сделало ее настроение весьма неровным. Часто она бывала мечтательной и молчаливой; иногда она говорила с запальчивостью. Благодаря тому, что ее всегда мучила одна мысль, она никогда во время самого обыкновенного разговора не оставалась совершенно спокойной. Но именно поэтому в ее манере держаться было что-то бурное и неожиданное, что сделало ее более пикантной, чем она могла бы быть при других условиях: необычность ее положения заменяла в ней оригинальность мысли. Ее можно было наблюдать с интересом и любопытством, как прекрасную грозу.
Представ перед моим взором в тот момент, когда мое сердце требовало любви, а мое тщеславие - успеха, Элеонора показалась мне достойной завоевания. В свою очередь, и она находила удовольствие в обществе человека, столь непохожего на других, которых она видела до тех пор. Ее круг состоял из нескольких друзей или родственников ее любовника и из их жен, которых граф П. заставил принимать свою подругу. Мужья были лишены как чувств, так и мыслей; жены отличались от своих мужей только посредственностью, более беспокойной, потому что они не обладали, подобно мужьям, тем спокойствием духа, которое дается занятиями и правильностью труда. Шутливость более легкая, разговор более разнообразный, странная смесь меланхолии и веселости, подавленности и заинтересованности, энтузиазма и иронии удивили и привлекли Элеонору. Она говорила на нескольких языках, правда, не слишком хорошо, но всегда с живостью, иногда с изяществом. Казалось, что ее мысли пробиваются сквозь препятствия и выходят из этой борьбы более приятными, более живыми и свежими; это потому, что чуждые языки обновляют мысли и освобождают их от тех оборотов, которые делают их то плоскими, то деланными. Мы вместе читали английских поэтов, мы вместе гуляли. Я часто приходил к ней утром и возвращался вечером: я беседовал с нею о тысяче предметов.
Я хотел, в качестве холодного и беспристрастного наблюдателя, изучить ее характер и ум, но каждое произносимое ею слово казалось мне исполненным неиз'яснимой грации. Желание ей нравиться сообщало моей жизни новый интерес и необыкновенно оживляло мое существование. Это почти волшебное действие я приписывал ее очарованию, и я бы наслаждался им еще полнее без обязательства, какое я взял на себя по отношению к своему самолюбию. Самолюбие это вставало между мной и Элеонорой. Я чувствовал себя как бы вынужденным итти как можно скорее к цели, которую я себе поставил; поэтому я не мог свободно отдаться своим ощущениям. Мне не терпелось заговорить, чтобы добиться успеха. Я не думал, что люблю Элеонору, но не мог бы отказаться от желания ей нравиться. Я постоянно был занят ею; я придумывал тысячи планов, изобретал тысячи способов завоевания с тем испытанным самодовольством, которое уверено в успехе потому, что никогда ничего не испытало.
Тем не менее, какая-то непобедимая робость останавливала меня: все мои речи замирали на устах или же заканчивались совершенно иначе, вопреки моему желанию. Я внутренне боролся с собой, восставал против себя. Наконец, я пришел к решению, которое могло бы с честью вывести меня из этой борьбы и оправдать меня перед самим собой. Я сказал себе, что не нужно ничего ускорять, что Элеонора была еще слишком мало подготовлена к моему признанию и что лучше подождать. Для того чтобы жить в мире с самим собой, мы почти всегда прикрываем свою беспомощность и слабость вычислениями и системами: это приносит удовлетворение той части нашего существа, которая является, так сказать, зрительницей другой.
Это положение затянулось. Ежедневно я назначал себе завтрашний день как неизменный срок для решительного об'яснения я каждый завтрашний день протекал, как предыдущий. Моя робость оставляла меня, как только я уходил от Элеоноры; я возвращался тогда к своим искусным планам и глубокомысленным расчетам, но стоило мне очутиться возле нее, чтобы я снова почувствовал себя трепещущим и взволнованным. Тот, кто мог бы читать в моем сердце в то время, когда она не была со мной, счел бы меня холодным и бесчувственным соблазнителем, тот, кто увидал бы меня около нее, признал бы во мне неопытного, робкого и страстного влюбленного. Оба эти суждения оказались бы одинаково ложными; в человеке нет полной цельности, и почти никогда никто не бывает ни вполне искренним, ни вполне лживым.
Убежденный повторными опытами, что я никогда не осмелюсь заговорить с Элеонорой, я решил написать ей. Граф П. находился в отсутствии. Борьба, которую я так долго вел со своим характером, нетерпение от невозможности победить его, неуверенность в успехе моей попытки - все это придавало моему письму волнение, сильно походившее на любовь. Возбужденный, кроме того, своим стилем, я ощутил в конце письма долю той страсти, которую я всеми силами старался Выразить.
Элеонора видела в моем письме то, что было естественно в нем увидеть, - мимолетное увлечение человека, десятью годами моложе ее, чье сердце открывалось чувствам, еще незнакомым, заслуживающего больше сожаления, чем гнева. Она ответила мне ласково, подала добрые советы, предложила свою искреннюю дружбу, но об'явила, что не может меня принять до возвращения графа П.
Я был потрясен этим ответом. Воображение, раздраженное препятствием, овладело всем моим существом. Любовь, которую я разыгрывал так удачно еще час назад, я вдруг ощутил, как мне показалось со всем неистовством. Я побежал к Элеоноре. Мне сказали, что она вышла. Я написал ей; я умолял ее дать мне последнее свидание. В раздирающих душу выражениях я описал ей свое отчаяние и те роковые последствия, которые повлечет за собой ее жестокое решение. Почти весь день я напрасно ждал ответа. Я успокаивал свое невыразимое страдание только тем, что повторял себе: завтра я преодолею все препятствия, чтобы проникнуть к Элеоноре и поговорить с нею. Вечером мне принесли от нее несколько слов, они были ласковы. Мне казалось, что в них было чувство сожаления и печали, но она настаивала на своем решении, подтверждая, что оно необходимо. На другой день я снова отправился к ней. Она уехала в деревню, название которой было неизвестно слугам. Они даже не могли пересылать ей письма.