- Полно, Алеша, с какой же бы стати!
- То-то я и говорю, что он такой деликатный. А как хвалил тебя! Я ведь говорил тебе... говорил! Нет, он может все понимать и чувствовать! А про меня как про ребенка говорил; все-то они меня так почитают! Да что ж, я ведь и в самом деле такой.
- Ты ребенок, да проницательнее нас всех. Добрый ты, Алеша!
- А он сказал, что мое доброе сердце вредит мне. Как это? Не понимаю. А знаешь что, Наташа. Не поехать ли мне поскорей к нему? Завтра чем свет у тебя буду.
- Поезжай, поезжай, голубчик. Это ты хорошо придумал. И непременно покажись ему, слышишь? А завтра приезжай как можно раньше. Теперь уж не будешь от меня по пяти дней бегать?- лукаво прибавила она, лаская его взглядом. Все мы были в какой-то тихой, в какой-то полной радости.
- Со мной, Ваня? - крикнул Алеша, выходя из комнаты.
- Нет, он останется; мы еще поговорим с тобой, Ваня. Смотри же, завтра чем свет!
- Чем свет! Прощай, Мавра!
Мавра была в сильном волнении. Она все слышала, что говорил князь, все подслушала, но многого не поняла. Ей бы хотелось угадать и расспросить. А покамест она смотрела так серьезно, даже гордо. Она тоже догадывалась, что многое изменилось.
Мы остались одни. Наташа взяла меня за руку и несколько времени молчала, как будто ища, что сказать.
- Устала я! - проговорила она наконец слабым голосом. - Слушай: ведь ты пойдешь завтра к нашим?
- Непременно.
- Маменьке скажи, а ему не говори.
- Да я ведь и без того никогда об тебе с ним не говорю.
- То-то; он и без того узнает. А ты замечай, что он скажет? Как примет? Господи, Ваня! Что, неужели ж он в самом деле проклянет меня за этот брак? Нет, не может быть!
- Все должен уладить князь, - подхватил я поспешно. - Он должен непременно с ним помириться, а тогда и все уладится.
- О боже мой! Если б! Если б! - с мольбою вскричала она.
- Не беспокойся, Наташа, все уладится. На то идет.
Она пристально поглядела на меня.
- Ваня! Что ты думаешь о князе?
- Если он говорил искренно, то, по-моему, он человек вполне
благородный.
- Если он говорил искренно? Что это значит? Да разве он мог говорить неискренно?
- И мне тоже кажется, - отвечал я. "Стало быть, у ней мелькает какая-то мысль, - подумал я про себя. - Странно!"
- Ты все смотрел на него... так пристально...
- Да, он немного странен; мне показалось.
- И мне тоже. Он как-то все так говорит... Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и ты домой. А завтра приходи ко мне как можно пораньше от них. Да слушай еще: это не обидно было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?
- Нет... почему ж обидно?
- И... не глупо? То есть ведь это значило, что покамест я еще не люблю его.
- Напротив, это было прекрасно, наивно, быстро. Ты так хороша была в эту минуту! Глуп будет он, если не поймет этого с своей великосветскостью.
- Ты как будто на него сердишься, Ваня? А какая, однако ж, я дурная, мнительная и какая тщеславная! Не смейся; я ведь перед тобой ничего не скрываю. Ах, Ваня, друг ты мой дорогой! Вот если я буду опять несчастна, если опять горе придет, ведь уж ты, верно, будешь здесь подле меня; один, может быть, и будешь! Чем заслужу я тебе за все! Не проклинай меня никогда, Ваня!..
Воротясь домой, я тотчас же разделся и лег спать. В комнате у меня было сыро и темно, как в погребе. Много странных мыслей и ощущений бродило во мне, и я еще долго не мог заснуть.
Но как, должно быть, смеялся в эту минуту один человек, засыпая в комфортной своей постели, - если, впрочем, он еще удостоил усмехнуться над нами! Должно быть, не удостоил!
Глава III
На другое утро часов в десять, когда я выходил из квартиры, торопясь на Васильевский остров к Ихменевым, чтоб пройти от них поскорее к Наташе, я вдруг столкнулся в дверях со вчерашней посетительницей моей, внучкой Смита. Она входила ко мне. Не знаю почему, но, помню, я ей очень обрадовался. Вчера я еще и разглядеть не успел ее, и днем она еще более удивила меня. Да и трудно было встретить более странное, более оригинальное существо, по крайней мере по наружности. Маленькая, с сверкающими, черными, какими-то нерусскими глазами, с густейшими черными всклоченными волосами и с загадочным, немым и упорным взглядом, она могла остановить внимание даже всякого прохожего на улице. Особенно поражал ее взгляд: в нем сверкал ум, а вместе с тем и какая-то инквизиторская недоверчивость и даже подозрительность. Ветхое и грязное ее платьице при дневном свете еще больше вчерашнего походило на рубище. Мне казалось, что она больна в какой-нибудь медленной, упорной и постоянной болезни, постепенно, но неумолимо разрушающей ее организм. Бледное и худое ее лицо имело какой-то ненатуральный смугло-желтый, желчный оттенок. Но вообще, несмотря на все безобразие нищеты и болезни, она была даже недурна собою. Брови ее были резкие, тонкие и красивые; особенно был хорош ее широкий лоб, немного низкий, и губы, прекрасно обрисованные, с какой-то гордой, смелой складкой, но бледные, чуть-чуть только окрашенные.
- Ах, ты опять! - вскричал я, - ну, я так и думал, что ты придешь. Войди же!
Она вошла, медленно переступив через порог, как и вчера, и недоверчиво озираясь кругом. Она внимательно осмотрела комнату, в которой жил ее дедушка, как будто отмечая, насколько изменилась комната от другого жильца. "Ну, каков дедушка, такова и внучка, - подумал я. - Уж не сумасшедшая ли она?" Она все еще молчала; я ждал.
- За книжками! - прошептала она наконец, опустив глаза в землю.
- Ах, да! Твои книжки; вот они, возьми! Я нарочно их сберег для тебя.
Она с любопытством на меня посмотрела и как-то странно искривила рот, как будто хотела недоверчиво улыбнуться. Но позыв улыбки прошел и сменился тотчас же прежним суровым и загадочным выражением.
- А разве дедушка вам говорил про меня? - спросила она, иронически оглядывая меня с ног до головы.
- Нет, про тебя он не говорил, но он...
- А почему ж вы знали, что я приду? Кто вам сказал? - спросила она, быстро перебивая меня.
- Потому, мне казалось, твой дедушка не мог жить один, всеми
оставленный. Он был такой старый, слабый; вот я и думал, что кто-нибудь ходил к нему. Возьми, вот твои книги. Ты по ним учишься?
- Нет.
- Зачем же они тебе?
- Меня учил дедушка, когда я ходила к нему.
- А разве потом не ходила?
- Потом не ходила... я больна сделалась, - прибавила она, как бы оправдываясь.
- Что ж у тебя, семья, мать, отец?
Она вдруг нахмурила свои брови и даже с каким-то испугом взглянула на меня. Потом потупилась, молча повернулась и тихо пошла из комнаты, не удостоив меня ответом, совершенно как вчера. Я с изумлением провожал ее глазами. Но она остановилась на пороге.
- Отчего он умер? - отрывисто спросила она, чуть-чуть оборотясь ко мне, совершенно с тем же жестом и движением, как и вчера, когда, тоже выходя и стоя лицом к дверям, спросила об Азорке.
Я подошел к ней и начал ей наскоро рассказывать. Она молча и пытливо слушала, потупив голову и стоя ко мне спиной. Я рассказал ей тоже, как старик, умирая, говорил про Шестую линию. "Я и догадался, - прибавил я, - что там, верно, кто-нибудь живет из дорогих ему, оттого и ждал, что придут о нем наведаться. Верно, он тебя любил, когда в последнюю минуту о тебе поминал".
- Нет, - прошептала она как бы невольно, - не любил.
Она была сильно взволнована. Рассказывая, я нагибался к ней и
заглядывал в ее лицо. Я заметил, что она употребляла ужасные усилия подавить свое волнение, точно из гордости передо мной. Она все больше и больше бледнела и крепко закусила свою нижнюю губу. Но особенно поразил меня странный стук ее сердца. Оно стучало все сильнее и сильнее, так что, наконец, можно было слышать его за два, за три шага, как в аневризме. Я думал, что она вдруг разразится слезами, как и вчера; но она преодолела себя.
- А где забор?
- Какой забор?
- Под которым он умер.
- Я тебе покажу его... когда выйдем. Да, послушай, как тебя зовут?
- Не надо...
- Чего не надо?
- Не надо; ничего... никак не зовут, - отрывисто и как будто с досадой проговорила она и сделала движение уйти. Я остановил ее.
- Подожди, странная ты девочка! Ведь я тебе добра желаю; мне тебя жаль со вчерашнего дня, когда ты там в углу на лестнице плакала. Я вспомнить об этом не могу... К тому же твой дедушка у меня на руках умер, и, верно, он об тебе вспоминал, когда про Шестую линию говорил, значит, как будто тебя мне на руки оставлял. Он мне во сне снится... Вот и книжки я тебе сберег, а ты такая дикая, точно боишься меня. Ты, верно, очень бедна и сиротка, может быть, на чужих руках; так или нет?
Я убеждал ее горячо и сам не знаю, чем влекла она меня так к себе. В чувстве моем было еще что-то другое, кроме одной жалости. Таинственность ли всей обстановки, впечатление ли, произведенное Смитом, фантастичность ли моего собственного настроения, - не знаю, но что-то непреодолимо влекло меня к ней. Мои слова, казалось, ее тронули; она как-то странно поглядела на меня, но уж не сурово, а мягко и долго; потом опять потупилась как бы в раздумье.
- Елена, - вдруг прошептала она, неожиданно и чрезвычайно тихо.
- Это тебя зовут Елена?
- Да...
- Что же, ты будешь приходить ко мне?
- Нельзя... не знаю... приду, - прошептала она как бы в борьбе и раздумье. В эту минуту вдруг где-то ударили стенные часы. Она вздрогнула и, с невыразимой болезненной тоскою смотря на меня, прошептала: - Это который час?
- Должно быть, половина одиннадцатого.
Она вскрикнула от испуга.
- Господи! - проговорила она и вдруг бросилась бежать.
Но я остановил ее еще раз в сенях.
- Я тебя так не пущу, - сказал я. - Чего ты боишься? Ты опоздала?
- Да, да, я тихонько ушла! Пустите! Она будет бить меня! - закричала она, видимо проговорившись и вырываясь из моих рук.
- Слушай же и не рвись; тебе на Васильевский, и я туда же, в
Тринадцатую линию. Я тоже опоздал и хочу взять извозчика. Хочешь со мной? Я довезу. Скорее, чем пешком-то...
- Ко мне нельзя, нельзя, - вскричала она еще в сильнейшем испуге. Даже черты ее исказились от какого-то ужаса при одной мысли, что я могу прийти туда, где она живет.