"Да что же это? Вот я и опять понимаю!" - думает в восторге Саша и с легкостью, подобной чуду возрождения или смерти, сдвигает вдавившиеся тяжести, переоценивает и прошлое, и душу свою, вдруг убедительно чувствует несходство свое с матерью и роковую близость к отцу. Но не пугается и не жалеет, а в радости и любви к проклятому еще увеличивает сходство: круглит выпуклые, отяжелевшие глаза, пронзает ими безжалостно и гордо, дышит ровнее и глубже. И кричит атамански:
- Соловьев! Выходи.
Торопливые голоса подхватывают:
- Васька! Соловей, выходи. Оглох, что ли! Выходи, Васька!
Колесников, выдвинувший плечо и глухо притоптывающий с носка на каблук, подбоченился правой рукой и ждет: плясать он не может, тяжел, но сам бог пляса не явил бы в своей позе столько дикой выразительности. Кричит свирепо:
- Выходи, Соловьев, девки ждут!
- Про девок вы напрасно, Василь Василич...- говорит Соловьев щеголевато и, не договорив, соколом вылетает в готовый круг, легко отбрасывает Ивана, старательно приминающего невысокую травку, и дает крутого плясу. Жуткая душа у Васьки Соловьева, а пляшет он легко и невинно, кружит, как птица, и, екнув, рассыпается в дробь, и снова плывет, не касаясь земли:
Д-эх, милашка моя-т,
Распотешь-ка меня-т,
У тебя широкий пояс,
Подпояшь-ка меня-т!..
Эх!..
И талантливо содействует вновь воскресший бродяга: засунул четыре пальца в рот и высвистывает пронзительно, режет воздух под ногами у пляшущего. Спуталось что-то в плывущих мыслях бродяги, и уже кажется, что не бродяга он мирный, чурающийся крови, а разбойник, как и эти, как и все люди в русской земле, жестокий и смелый человек с крутою грудью и огненным пепелящим взором. Встают в обширной памяти его бесчисленные зарева далеких пожаров - близко не подходил к огню осторожный и робкий человек; дневные дымы, кроющие солнце, безвестные тела, пугающие в оврагах своей давней неподвижностью,- и чудится, будто всему оправданием и смыслом является этот его пронзительный свист. Совсем под конец запутался бродяга, смотрит на Погодина и думает наскоро: "Ах, да и хорош же у нас атаман, даром, что молод! - картина!"
Все чаще переборы струн, все неистовее пляс, уже теряющий невинность свою в сочетании с злым свистом,- и глубже раскрывается ночь в молчании и ненарушимой тайне. Пригасает забытый костер, и ложатся тревожные тени, уступая место черным, спокойным и вечным теням луны; взошла она в зените и смотрит без волнения. Отойдешь на шаг от пляшущих - и уже тихо; а на версту уйдешь - ничего, кроме леса, и не слышно. А на опушку далекую выйдешь,- томится у края земли еле видное в луне зарево: не дождался кто-то Сашки Жегулева и на свой разум пустил огонь. Кто-то невидимый бродит по русской земле; кто-то невидимый полной горстью, как сеятель щедрый, сеет в потемках тревогу, тихим шепотом отворяет завороженную кровь.
В эту ночь, последнюю перед началом действия, долго гуляли, как новобранцы, и веселились лесные братья. Потом заснули у костра, и наступила в становище тишина и сонный покой, и громче зашумел ручей, дымясь и холодея в ожидании солнца. Но Колесников и Саша долго не могли заснуть, взволнованные вечером, и тихо беседовали в темноте шалашика; так странно было лежать рядом и совсем близко слышать голоса - казалось обоим, что не говорят обычно, а словно в душу заглядывают друг к другу.
- Да, Саша,- тихо повествовал Колесников,- голос у меня и тогда был славный, он так его и называл: американский, того-этого. Да и ученье у меня шло успешно, пустяки, в сущности, ну и авансы он мне предлагал, вообще готовился барышничать мной, как лошадью...
- А ты мне соврал, что и петь не умеешь,- улыбнулся голосом Саша.
- А то так надо было: "Сей колокол, того-этого, пожертвован ветеринарным врачам Василием Васильевым Колесниковым в лето..."
Оба засмеялись. Колесников продолжал:
- Раз я и то промахнулся, рассказал сдуру одному партийному, а он, партийный-то, оказалось, драмы, брат, писал, да и говорит мне: позвольте, я драму напишу... Др-р-раму, того-этого! Так он и сгинул, превратился в пар и исчез. Да, голос... Но только с детства с самого тянуло меня к народу, сказано ведь: из земли вышел и в землю пойдешь...
Саша улыбнулся:
- Хоть и из другой оперы, а верно.
- И создал я себе такую, того-этого, горделивую мечту: человек я вольный, ноги у меня длинные - буду ходить по базарам, ярманкам, по селам и даже монастырям, ну везде, куда собирается народ в большом количестве, и буду ему петь по нотам. Год я целый, ты подумай, окрылялся этой мечтой, даже институт бросил... ну, да теперь можно сказать: днем в зеркало гляделся, а ночью плакал, как это говорится, в одинокую подушку. Как подумаю, как это я, того-этого, пою, а народ, того-этого, слушает...
Колесников замолк. В щель глянул диск луны и потянул к себе. Саша зажмурился и спросил:
- Ну?
- Ну - и с первого же базара меня повезли, того-этого, в участок и устроили триумф: если хотите, того-этого, петь по нотам, то вот вам императорский театр, пожалуйте! "А если без нот, того-этого?" А если без нот, то будет это нарушение тишины и порядка, и вообще вам надо вытрезвиться... Шучу, но в этом роде нечто было, сейчас стыдно вспомнить. Но вытрезвили.
- Теперь попоешь, Вася.
- Попою уж. Тебе не холодно?
- Нет. Ты как мама.
- Мне сорок лет, а ты мальчишка.
- Мне и то странно было, что я тебе "ты" говорю. Я всю ночь не засну, я очень счастлив, Вася. "Ты, рябинушка, ты, зеленая..." И что удивительно: ведь я мальчишка, и такой и есть, и вдруг я почувствовал в себе такую силу и покой, точно я всего достиг или завтра непременно достигну. Отчего это, Василий?
- Оттого, что за народом стоишь. Трудно на этот постамент взобраться, а когда взберешься и подымет он тебя, то и стал ты герой. И я сейчас твою силу чувствую.
- Какая огромная Россия! Закрою глаза, и все мне представляются леса, овраги, реки, опять леса и поля. "Ты, рябинушка, ты, зеленая..." Сейчас мне ничего не стыдно: скажи, Василий, ты веришь, что наш народ - великий народ?
- Верю.
- Что бы то ни было?
- Что бы то ни было.
- Ну ладно, так помни. Знаешь, Вася, я даже о маме...
- Молчи, не надо. Спи.
- Нет, ничего. Я даже о маме думаю без всякой боли, но это не равнодушие! Но думаю: ведь не одна она, отчего же ей быть счастливее других? Впрочем... Правда, не стоит говорить. Не стоит, Вася?
- Не стоит. Спи, Сашук.
- Сплю. "Ах, когда же ты закраснелася? Я, рябинушка, закраснелася поздней осенью, под морозами..." Вася?
Но Колесников не ответил. А через час он услыхал, что Саша подымается и лезет к выходу, и спросил:
- Куда ты?
- Спи, ничего. Я хочу подбросить сучьев в огонь, им холодно.
Уже светало. И не знал Саша, что он провел без сна единственную в своей короткой жизни ночь, которую мог спать спокойно.
4. Первая кровь
Белый, курчавый, молоденький, лет восемнадцати телеграфист вдруг опустил, словно от усталости, поднятые вверх руки и бросился к выходу. Опустилось и еще несколько рук, и в затихшей было комнате зародилось движение. Колесников, возившийся около кассы, отчаянно крикнул:
- Стреляй, Саша!
Погодин выстрелил. Точно брошенный, телеграфистик вдавился в дверь, ключа которой так и не успел повернуть, мгновение поколебался в воздухе и, как живой, ринулся обратно на Сашу, - так остро была подрезана жизнь. Но уже по низу летел он, а потом мякотью лица проехал по полу и замер неподвижно у самых ног убийцы. За ухом взрылось что-то очень страшное, красное, исподнее и замочило русые кудряшки, но ворот шитой шелками косоворотки оставался еще чистым - как будто не дошло еще до рубашки ни убийство, ни смерть.
В зале III-го класса и на перроне царил ужас. Станция была узловая, и всегда, даже ночью, были ожидающие поездов, - теперь все это бестолково металось, лезло в двери, топталось по дощатой платформе. Голосили бабы и откуда-то взявшиеся дети. В стороне первого класса и помещения жандармов трещали выстрелы. Саша, несколько шагов пробежавший рядом с незнакомым мужиком, остановился и коротко крикнул Колесникову:
- На пути!
Прыгнули. Сразу потемнело, и под ногами зачастили, точно ловя, поперечные рельсы; но уже и тут, опережая, мелькали темные, испуганные молчаливые фигуры; двое, один за другим, споткнулись на одном и том же месте и без крика помчались дальше.
Носился по путям с тревожными свистками паровоз; и так странно было, что машина так же может быть испугана, может метаться, кричать и звать на помощь, как и человек. Дохнув тяжестью железа и огня, паровоз пробежал мимо и вмешался в пестроту стрелочных фонариков и семафоров, жалобно взывая.
- Стой! - остановился Саша. - Деньги?
- Здесь. Задохнулся. Надо помочь!
- Это стражники стреляют. Передохни.
Он поднял маузер и три раза выстрелил вверх.
- Айда!
С полчаса колесили по путям - в темноте словно перевернулся план и ничего не находилось.
С размаху влетели в темный коридор, тянувшийся между двумя бесконечными рядами товарных молчаливых вагонов, и хотели повернуть назад; но назад было еще страшнее, и, задыхаясь, пугаясь молчания вагонов, бесконечности их ряда, чувствуя себя, как в мышеловке, помчались к выходу. Сразу оборвался ряд, но все так же не находилась дорога. Колесников начал беспокоиться, но Погодин, не слушая его, быстро ворочал вправо и влево и, наконец, решительно повернул в темноту:
- Прыгай, Василий, тут канава.
- Где? Я совсем ослеп! - И ухнул тяжело, как мешок с мукой.
Потянулся бесконечный заборчик, потом опять канава, и, как темная пахучая шапка, надвинулся на голову лес и погасил остатки света. За деревьями, как последнее воспоминание о происшедшем, замелькали в грохоте колес освещенные оконца пассажирского поезда и ушли к станции.