Смекни!
smekni.com

Жанр элегии в творчестве В.А.Жуковского (стр. 7 из 10)

Путь Жуковского к синтезу различных сфер бытия и разно­образных форм рефлексии открывал новые перспективы для эле­гической поэзии. Происходило ее интонационное обогащение за счет подключения приемов ораторского красноречия, медитаций этико-философского и эстетического характера. «Весь мир в мою теснился грудь» и «все к размышленью здесь влечет невольно нас» — эти положения Жуковского предвосхищали особый мир исторических элегий Батюшкова и в особенности молодого Пуш­кина. Пушкинские «Воспоминания в Царском Селе» и «Деревня» генетически связаны с открытиями Жуковского.

Факт почти одновременного появления «Воспоминаний в Цар­ском Селе» Пушкина и «Славянки» Жуковского глубоко показа­телен. Для Пушкина сам принцип движения картин, синтеза жи­вых впечатлений природы и исторических воспоминаний оказался плодотворным. «Здесь каждый шаг в душе рождает Воспоминанья прежних лет» - эта творческая установка молодого поэта соединяет поэтические принципы Жуковского в «Славянке»: «что шаг, то новая в глазах моих картина» и «все к размышленью здесь влечет невольно нас». Панорама событий, проходящая перед взором задумавшегося росса, ожившие памятники Царского Села, свидетели боевой славы России, - все это соотносится не только с мыслями автора «Славянки», но и с картинами «Певца во стане русских воинов». Элегия, обогащаясь историко-фило­софской проблематикой, впитывая ораторские интонации, обрета­ет большую эпичность. Неслучайно исследователи говорят о рож­дении в это время исторической, монументальной, эпической элегии.

Если пушкинские «Воспоминания в Царском Селе» в большей степени были подготовлены традицией «Певца во стане русских воинов», о чем свидетельствует множество прямых реминисцен­ций, то «Славянка» оказала прямое воздействие на поэтику «Де­ревни». Любопытно, что обилие конкретных образов связывает пушкинскую «Деревню» с переводом «Опустевшей деревни» из Горльдсмита. Мир реалий перевода Жуковского словно переходит в «подвижные картины» «Деревни». А.С.Янушкевич приводит следующие примеры:

«Опустевшая деревня» «Деревня»
В кустарнике ручей; крылатых мельниц ряд; дубровы тихие; о нивы...;

на тучных пажитях не вижу резвых стад;как здесь я счастлив был... Когда судьбой забвенный...

Где светлые ручьи в кустарнике шумят;
и мельницы крилаты;
мирный шум дубров; "нивы полосаты;на влажных берегах бродящие стада; на лоне счастья и забвенья

Но дело не ограничивается совпадениями в описании деревни. Контраст «благословенного Обурна» и «опустевшей деревни», ав­торский монолог, обращенный к виновникам разрушения, ораторские интонации подготавливали поэтику пушкинской «Деревни».

<...> Корыстною рукой

Оратай отчужден от хижины родной!

Где прежде нив моря, блистая, волновались,

Где рощи и холмы стадами оглашались,

Там ныне хищников владычество одно!

Там все под грудами богатств погребено!

Там муками сует безумие страдает!

Там роскошь посреди сокровищ отдыхает!

Эти строки из перевода Жуковского не просто соотносятся с пушкинскими строками: «Здесь барство дикое, без чувства, без закона... Здесь рабство тощее... Здесь тягостный ярем...» и т. д., но и в соотношении с первой частью элегии, панорамно-описательной, намечают «столь важную для последующей русской поэзии связь элегического, глубоко личностного начала с поэтикой «подвижных картин» и ораторской интонацией. Разумеется, здесь не может быть и речи о близости социального содержания двух произведе­ний: на смену абстрактно-филантропической программе Жуков­ского 1805 г. приходит гражданский и вполне конкретный в своей обличительной силе пафос пушкинской «Деревни» 1819 г. Разные эпохи литературной и общественной жизни, разные поэтические индивидуальности — все это несомненно. Но тем не менее сущест­вует на первый взгляд странная близость, свидетельствующая при более конкретном рассмотрении об определенной поэтической традиции» [Янушкевич 1985, 138].

В этом смысле «Славянка» не только обобщила предшествую­щий опыт русской элегии, но и наметила пути к ее обогащению философско-исторической проблематикой, к сближению жизнен­ных, эмпирических наблюдений и их философско-эстетического обобщения. Пушкинские «Воспоминания в Царском Селе», а так­же «На развалинах замка в Швеции» Батюшкова подтверждали закономерность поисков Жуковского. В поэтическом мире «Сла­вянки» — зерна поэтики пушкинской «Деревни». Приемы скреп­ления у Пушкина «подвижных картин» через движение субъекта и смену перспективы: «передо мной», «за ними», «вдали», через многочисленные обстоятельства места и местоимение «сей» — способствуют, как и у Жуковского, созданию панорамы деревни, менее важен общий принцип динамики авторской мысли, ее перехода от конкретного к общему, от одной интонации к другой.

В «Славянке» обозначилась способность поэта жить на пересечении двух смыслов: реального, пластического, натурфилософского и символического, тяготеющего к философско-эстетическому универсуму. Мир природы, е подвижных и в высшей степени конкретных состояний, мир исторических картин у поэта как бы отражается в мире «прекрасного видения».

В «Славянке» Жуковский наметил то отличительное свойство своейпоэзии, которое почти не обозначилось у его современников: тенденцию к воплощению в поэтическом тексте своих эстетических принципов, «лирической философии». Появление в заключительной части элегии образа Гения, «тайного вождя», «минутного гостя», «призрака», «чистого ангела» намечало особую сопряженность жизни и поэзии в его творчестве. Символическая образность с ярко выраженной эстетической наполненностью придавала элегии Жуковского масштаб эстетического манифеста, активно подклю­чала ее к системе исторических воззрений поэта. Эта «тенденция элегического мышления Жуковского вела к «Умирающему Тассу» Батюшкова, к «южным» элегиям Пушкина. В творчестве самого Жуковского ее плодотворность проявилась в целой подборке эсте­тических манифестов 1818—1824 гг.

3.4. Элегические мотивы и образы в стихотворных манифестах 1815-1824 гг. Поэтическая философия «невыразимого» в элегическом творчестве В.А.Жуковского

«Целая группа стихотворений Жуковского 1818—1824 гг. («Не­выразимое», «Цвет завета», «К мимопролетевшему знакомому гению», «Лалла Рук», «Явление поэзии в виде Лалла Рук», «Та­инственный посетитель», «Я музу юную, бывало» и т. д.) по праву занимают ,в творческом развитии поэта особое место. Они кон­центрируют его эстетические принципы, являются своеобразной лирической философией. Исследователи уже давно обратили вни­мание на их лейтмотивность, внутреннюю связь. И это естественно: каждое стихотворение ощущалось автором как отрывок, фрагмент его эстетической и философской концепции. На это указывает не только подзаголовок «отрывок» по отношению к «Невыразимому», но и общая атмосфера мимолетности, воспоминания, случайности, призрачности, бесконечных вопросов. И вместе с тем происходит сопряжение всех этих состояний; одно стихотворение как бы пе­реливается в другое, подзаряжая его не просто своим содержани­ем, но и включая его в систему своих образов, настроений» [Янушкевич 1985, 139].

Такие свойства поэзии Жуковского, как контекстность, поэтика «сквозных слов», автореминисцентность, обрета­ют в этот период новое качество. Поэт придает своим эстетиче­ским идеям универсальный смысл. Происходит дальнейшее развитие поэтических принципов «Славянки»: эстетические раз­мышления вторгаются в разнообразные сферы бытия. Мотивы эстетического посвящения к «Двенадцати спящим девам» перехо­дят в натурфилософские медитации типа «Цвет завета». Оттуда они распространяются в ткань элегии «На кончину ея Величества королевы Виртембергской», дружеских посланий, павловских сти­хотворений по поводу.

Так, например, в послании «В.А.Перовскому» (1820), напи­санному по вполне конкретному поводу — любовному соперничест­ву за руку С.А.Самойловой, кажется, собраны все мотивы эсте­тических манифестов. Здесь и тема невыразимого («Прискорбно-радостным желаньем, Невыразимым упованьем, Невыразимою мечтой...»; «И это все, что сердцу ясно, А выраженью неподвласт­но, Сии приметы знаю я!..»), и мотив таинственного посетителя («Но удались, мой посетитель! Не у меня тебе гостить»), и на­строение поэтического оживотворения, воскрешения («К любви душа была близка: Уже в ней пламень загорался, Животворитель бытия, И жизнь отцветшая моя Надеждой снова зацвела!», «И мертвое мне стало живо, И снова на бездушный свет Я огля­нулся, как поэт!..»). В самом перечислении «неподвластного выраженью», соедине­нии перечисляемого повторяющимся местоимением «сей», в инто­нации ностальгийного чувства по невыразимой красоте ощутимо слышатся звуки и мелодии «Невыразимого».

Оживотворение окружающей жизни через встречу с поэзией — вот главная тема эстетических манифестов 1818-1824 гг. Знаме­нитая формула Жуковского «Жизнь и Поэзия — одно», со всей определенностью выраженная в стихотворении «Я музу юную, бывало...», выросла из всей системы поэзии этого периода. Эта формула берет свое начало в посвящении к «Двенадцати спящим девам», где обращение к «благодатному гению» влечет за собой оживотворение, поэтизацию прошлого, воспоминаний. Концентрация таких слов, как «мечта», «вдохновение», «очарование», «пле­нять», «песни звуки», «задумчивая лира», «сердце воскресает»,, «глас на лире оживает», «гения полет» и т.д., рождает связь жиз­ненных впечатлений и поэтических отзвуков. Именно от этого посвящения 1817 г. тянется цепь обращений к символу вдохнове­ния, к источнику поэзии: «таинственный посетитель», «милый гость», «гений мой», «пленитель безымянный», «гость прекрасный с вышины», «посол небес крылатый», «призрак, гость прекрас­ный», «муза юная». Поэт словно выходит на связь со своим вдох­новением, и весь мир оживает, превращаясь в чудные мгновения. «Прекрасному — текущее мгновенье» («Старцу Эверсу») - так оп­ределяет Жуковский связь поэзии и жизни.