Эта вольность поразила m-lle Boncourt, которая, несмотря на сорокалетнее пребывание в России, с трудом понимала по-русски и только удивлялась красивой быстроте и плавности речи в устах Рудина. Впрочем, он в ее глазах был чем-то вроде виртуоза или артиста; а от подобного рода людей, по ее понятиям, невозможно было требовать соблюдения приличий.
Она встала и, порывисто поправив на себе платье, объявила Наталье, что пора идти домой, тем более, что monsieur Volinsoff (так она называла Волынцева) хотел быть к завтраку.
- Да вот и он! - прибавила она, взглянув в одну из аллей, ведущих от дому.
Действительно, Волынцев показался невдалеке.
Он подошел нерешительным шагом, издали раскланялся со всеми и, с болезненным выражением на лице обратясь к Наталье, проговорил:
- А! вы гуляете?
- Да, - отвечала Наталья, - мы уже шли домой.
- А! - произнес Волынцев. - Что ж, пойдемте.
И все пошли к дому.
- Как здоровье вашей сестры? - спросил каким-то особенно ласковым голосом Рудин у Волынцева. Он и накануне был очень с ним любезен.
- Покорно благодарю. Она здорова. Она сегодня, может быть, будет... Вы, кажется, о чем-то рассуждали, когда я подошел?
- Да, у нас был разговор с Натальей Алексеевной. Она мне сказала одно слово, которое сильно на меня подействовало...
Волынцев не спросил, какое это было слово, и все в глубоком молчании возвратились в дом Дарьи Михайловны.
-------------
Перед обедом опять составился салон. Пигасов, однако, не приехал. Рудин не был в ударе; он все заставлял Пандалевского играть из Бетховена. Волынцев молчал и поглядывал на пол. Наталья не отходила от матери и то задумывалась, то принималась за работу. Басистов не спускал глаз с Рудина, все выжидая, не скажет ли он чего-нибудь умного? Так прошло часа три довольно однообразно. Александра Павловна не приехала к обеду - и Волынцев, как только встали из-за стола, тотчас велел заложить свою коляску и ускользнул, не простясь ни с кем.
Ему было тяжело. Он давно любил Наталью и все собирался сделать ей предложение... Она к нему благоволила - но сердце ее оставалось спокойным: он это ясно видел. Он и не надеялся внушить ей чувство более нежное и ждал только мгновенья, когда она совершенно привыкнет к нему, сблизится с ним. Что же могло взволновать его? какую перемену заметил он в эти два дня? Наталья обращалась с ним точно так же, как и прежде...
Запала ли ему в душу мысль, что он, быть может, вовсе не знает нрава Натальи, что она ему еще более чужда, чем он думал, ревность ли проснулась в нем, смутно ли почуял он что-то недоброе... но только он страдал, как ни уговаривал самого себя.
Когда он вошел к своей сестре, у ней сидел Лежнев.
- Что это ты так рано вернулся? - спросила Александра Павловна.
- Так! соскучилось.
- Рудин там?
- Там.
Волынцев бросил фуражку и сел.
Александра Павловна с живостью обратилась к нему.
- Пожалуйста, Сережа, помоги мне убедить этого упрямого человека (она указала на Лежнева) в том, что Рудин необыкновенно умен и красноречив.
Волынцев промычал что-то.
- Да я нисколько с вами не спорю, - начал Лежнев, - я не сомневаюсь в уме и красноречии господина Рудина; я говорю только, что он мне не нравится.
- А ты его разве видел? - спросил Волынцев.
- Видел сегодня поутру, у Дарьи Михайловны. Ведь он у ней теперь великим визирем. Придет время, она и с ним расстанется, - она с одним Пандалевским никогда не расстанется, - но теперь он царит. Видел его, как же! Он сидит - а она меня ему показывает: глядите, мол, батюшка, какие у нас водятся чудаки. Я не заводская лошадь - к выводке не привык. Я взял да уехал.
- Да зачем ты был у ней?
- По размежеванию; да это вздор: ей просто хотелось посмотреть на мою физиономию. Барыня - известно!
- Вас оскорбляет его превосходство - вот что! - заговорила с жаром Александра Павловна, - вот что вы ему простить не можете. А я уверена, что, кроме ума, у него и сердце должно быть отличное. Вы взгляните на его глаза, когда он...
- "О честности высокой говорит..." - подхватил Лежнев.
- Вы меня рассердите, и я заплачу. Я от души сожалею, что не поехала к Дарье Михайловне и осталась с вами. Вы этого не стоите. Полноте дразнить меня, - прибавила она жалобным голосом. - Вы лучше расскажите мне об его молодости.
- О молодости Рудина?
- Ну да. Ведь вы мне сказали, что хорошо его знаете и давно с ним знакомы.
Лежнев встал и прошелся по комнате.
- Да, - начал он, - я его хорошо знаю. Вы хотите, чтобы я рассказал вам его молодость? Извольте. Родился он в Т...ве от бедных помещиков. Отец его скоро умер. Он остался один у матери. Она была женщина добрейшая и души в нем не чаяла: толокном одним питалась и все какие были у ней денежки употребляла на него. Получил он свое воспитание в Москве, сперва на счет какого-то дяди, а потом, когда он подрос и оперился, на счет одного богатого князька, с которым снюхался... ну, извините, не буду... с которым сдружился. Потом он поступил в университет. В университете я узнал его и сошелся с ним очень тесно. О нашем тогдашнем житье-бытье я поговорю с вами когда-нибудь после. Теперь не могу. Потом он уехал за границу...
Лежнев продолжал расхаживать по комнате; Александра Павловна следила за ним взором.
- Из-за границы, - продолжал он, - Рудин писал к своей матери чрезвычайно редко и посетил ее всего один раз, дней на десять... Старушка и скончалась без него, на чужих руках, но до самой смерти не спускала глаз с его портрета. Я к ней езжал, когда проживал в Т...ве. Добрая была женщина и прегостеприимная, вишневым вареньем, бывало, все меня потчевала. Она любила своего Митю без памяти. Господа печоринской школы скажут вам, что мы всегда любим тех, которые сами мало способны любить; а мне так кажется, что все матери любят своих детей, особенно отсутствующих. Потом я встретился с Рудиным за границей. Там к нему одна барыня привязалась из наших русских, синий чулок какой-то, уже немолодой и некрасивый, как оно и следует синему чулку. Он довольно долго с ней возился и, наконец, ее бросил... или нет, бишь, виноват: она его бросила. И я тогда его бросил. Вот и все.
Лежнев умолк, провел рукою по лбу и, словно усталый, опустился на кресло.
- А знаете ли что, Михайло Михайлыч, - начала Александра Павловна, - вы, я вижу, злой человек; право, вы не лучше Пигасова. Я уверена, что все, что вы сказали, правда, что вы ничего не присочинили, и между тем в каком неприязненном свете вы все это представили! Эта бедная старушка, ее преданность, ее одинокая смерть, эта барыня... К чему это все?.. Знаете ли, что можно жизнь самого лучшего человека изобразить в таких красках - и ничего не прибавляя, заметьте, - что всякий ужаснется! Ведь это тоже своего рода клевета!
Лежнев встал и опять прошелся по комнате.
- Я вовсе не желал заставить вас ужаснуться, Александра Павловна, - проговорил он наконец. - Я не клеветник. А впрочем, - прибавил он, подумав немного, - действительно, в том, что вы сказали, есть доля правды. Я не клеветал на Рудина; но - кто знает! - может быть, он с тех пор успел измениться - может быть, я несправедлив к нему.
- А! вот видите... Так обещайте же мне, что вы возобновите с ним знакомство, узнаете его хорошенько и тогда уже выскажете мне свое окончательное мнение о нем.
- Извольте... Но что же ты молчишь, Сергей Павлыч?
Волынцев вздрогнул и поднял голову, как будто его разбудили.
- Что мне говорить? Я его не знаю. Притом у меня сегодня голова болит.
- Ты, точно, что-то бледен сегодня, - заметила Александра Павловна, - здоров ли ты?
- У меня голова болит, - повторил Волынцев и вышел вон.
Александра Павловна и Лежнев посмотрели ему вслед и обменялись взглядом, но ничего не сказали друг другу. Ни для него, ни для нее не было тайной, что происходило в сердце Волынцева. VI
Прошло два месяца с лишком. В течение всего этого времени Рудин почти не выезжал от Дарьи Михайловны. Она не могла обойтись без него. Рассказывать ему о себе, слушать его рассуждения стало для нее потребностью. Он однажды хотел уехать, под тем предлогом, что у него вышли все деньги: она дала ему пятьсот рублей. Он занял также у Волынцева рублей двести. Пигасов гораздо реже прежнего посещал Дарью Михайловну: Рудин давил его своим присутствием. Впрочем, давление это испытывал не один Пигасов.
- Не люблю я этого умника, - говаривал он, - выражается он неестественно, ни дать ни взять, лицо из русской повести; скажет: "Я", и с умилением остановится ... "Я, мол, я..." Слова употребляет все такие длинные. Ты чихнешь - он тебе сейчас станет доказывать, почему ты именно чихнул, а не кашлянул... Хвалит он тебя - точно в чин производит... Начнет самого себя бранить, с грязью себя смешает - ну, думаешь, теперь на свет божий глядеть не станет. Какое! повеселеет даже, словно горькой водкой себя попотчевал.
Пандалевский побаивался Рудина и осторожно за ним ухаживал. Волынцев находился в странных отношениях с ним. Рудин называл его рыцарем, превозносил его в глаза и за глаза; но Волынцев не мог полюбить его и всякий раз чувствовал невольное нетерпение и досаду, когда тот принимался в его же присутствии разбирать его достоинства. "Уж не смеется ли он надо мною?" - думал он, и враждебно шевелилось в нем сердце. Волынцев старался переломить себя; но он ревновал его к Наталье. Да и сам Рудин, хотя всегда шумно приветствовал Волынцева, хотя называл его рыцарем и занимал у него деньги, едва ли был к нему расположен. Трудно было бы определить, что, собственно, чувствовали эти два человека, когда, стискивая по-приятельски один другому руки, они глядели друг другу в глаза...