В это время Володя вошел в комнату.
– Ну что, едем?
– Нет.
– Как ты смешон! – сказал Нехлюдов, – отчего ты не скажешь, что у тебя нет денег. Возьми мой билет, коли хочешь.
– А ты как же?
– Он поедет к кузинам в ложу, – сказал Дубков.
– Нет, я совсем не поеду.
– Отчего?
– Оттого, что, ты знаешь, я не люблю сидеть в ложе.
– Отчего?
– Не люблю, мне неловко.
– Опять старое! не понимаю, отчего тебе может быть неловко там, где все тебе очень рады. Это смешно, mon cher[37].
– Что ж делать, si e suis timide![38] Я уверен, ты в жизни своей никогда не краснел, а я всякую минуту, от малейших пустяков! – сказал он, краснея в это же время.
– Savez vous, d'où vient vorte timidité?.. d'un excès d'amour propre, mon cher[39], – сказал Дубков покровительственным тоном.
– Какой тут excès d'amour propre! – отвечал Нехлюдов, задетый за живое. – Напротив, я стыдлив оттого, что у меня слишком мало amour propre; мне все кажется, напротив, что со мной неприятно, скучно... от этого...
– Одевайся же, Володя! – сказал Дубков, схватывая его за плечи и снимая с него сюртук. – Игнат, одеваться барину!
– От этого со мной часто бывает... – продолжал Нехлюдов.
Но Дубков уже не слушал его. «Трала‑ла та‑ра‑ра‑ла‑ла», – запел он какой‑то мотив.
– Ты не отделался, – сказал Нехлюдов, – я тебе докажу, что стыдливость происходит совсем не от самолюбия.
– Докажешь, ежели поедешь с нами.
– Я сказал, что не поеду.
– Ну, так оставайся тут и доказывай дипломату , а мы приедем, он нам расскажет.
– И докажу, – возразил Нехлюдов с детским своенравием, – только приезжайте скорей.
– Как вы думаете: я самолюбив? – сказал он, подсаживаясь ко мне.
Несмотря на то, что у меня на этот счет было составленное мнение, я так оробел от этого неожиданного обращения, что не скоро мог ответить ему.
– Я думаю, что да, – сказал я, чувствуя, как голос мой дрожит и краска покрывает лицо при мысли, что пришло время доказать ему, что я умный , – я думаю, что всякий человек самолюбив, и все то, что ни делает человек, – все из самолюбия.
– Так что же, по‑вашему, самолюбие? – сказал Нехлюдов, улыбаясь несколько презрительно, как мне показалось.
– Самолюбие, – сказал я, – есть убеждение в том, что я лучше и умнее всех людей.
– Да как же могут быть все в этом убеждены?
– Уж я не знаю, справедливо ли или нет, только никто, кроме меня, не признается; я убежден, что я умнее всех на свете, и уверен, что вы тоже уверены в этом.
– Нет, я про себя первого скажу, что я встречал людей, которых признавал умнее себя, – сказал Нехлюдов.
– Не может быть, – отвечал я с убеждением.
– Неужели вы в самом деле так думаете? – сказал Нехлюдов, пристально вглядываясь в меня.
– Серьезно, – отвечал я.
И тут мне вдруг пришла мысль, которую я тотчас же высказал:
– Я вам это докажу. Отчего мы самих себя любим больше других?.. Оттого, что мы считаем себя лучше других, более достойными любви. Ежели бы мы находили других лучше себя, то мы бы и любили их больше себя, а этого никогда не бывает. Ежели и бывает, то все‑таки я прав, – прибавил я с невольной улыбкой самодовольствия.
Нехлюдов помолчал с минуту.
– Вот я никак не думал, чтобы вы были так умны! – сказал он мне с такой добродушной, милой улыбкой, что вдруг мне показалось, что я чрезвычайно счастлив.
Похвала так могущественно действует не только на чувство, но и на ум человека, что под ее приятным влиянием мне показалось, что я стал гораздо умнее, и мысли одна за другой с необыкновенной быстротой набирались мне в голову. С самолюбия мы незаметно перешли к любви, и на эту тему разговор казался неистощимым. Несмотря на то, что наши рассуждения для постороннего слушателя могли показаться совершенной бессмыслицею – так они были неясны и односторонни, – для нас они имели высокое значение. Души наши так хорошо были настроены на один лад, что малейшее прикосновение к какой‑нибудь струне одного находило отголосок в другом. Мы находили удовольствие именно в этом соответственном звучании различных струн, которые мы затрогивали в разговоре. Нам казалось, что недостает слов и времени, чтобы выразить друг другу все те мысли, которые просились наружу.
С той поры между мной и Дмитрием Нехлюдовым установились довольно странные, но чрезвычайно приятные отношения. При посторонних он не обращал на меня почти никакого внимания; но как только случалось нам быть одним, мы усаживались в уютный уголок и начинали рассуждать, забывая все и не замечая, как летит время.
Мы толковали и о будущей жизни, и об искусствах, и о службе, и о женитьбе, и о воспитании детей, и никогда нам в голову не приходило, что все то, что мы говорили, был ужаснейший вздор. Это не приходило нам в голову потому, что вздор, который мы говорили, был умный и милый вздор; а в молодости еще ценишь ум, веришь в него. В молодости все силы души направлены на будущее, и будущее это принимает такие разнообразные, живые и обворожительные формы под влиянием надежды, основанной не на опытности прошедшего, а на воображаемой возможности счастия, что одни понятные и разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное счастие этого возраста. В метафизических рассуждениях, которые бывали одним из главных предметов наших разговоров, я любил ту минуту, когда мысли быстрее и быстрее следуют одна за другой и, становясь все более и более отвлеченными, доходят, наконец, до такой степени туманности, что не видишь возможности выразить их и, полагая сказать то, что думаешь, говоришь совсем другое. Я любил эту минуту, когда, возносясь все выше и выше в области мысли, вдруг постигаешь всю необъятность ее и сознаешь невозможность идти далее.
Как‑то раз, во время масленицы, Нехлюдов был так занят разными удовольствиями, что хотя несколько раз на день заезжал к нам, но ни разу не поговорил со мной, и меня это так оскорбило, что снова он мне показался гордым и неприятным человеком. Я ждал только случая, чтобы показать ему, что нисколько не дорожу его обществом и не имею к нему никакой особенной привязанности.
В первый раз, как он после масленицы снова хотел разговориться со мной, я сказал, что мне нужно готовить уроки, и ушел на верх; но через четверть часа кто‑то отворил дверь в классную, и Нехлюдов подошел ко мне.
– Я вам мешаю? – сказал он.
– Нет, – отвечал я, несмотря на то, что хотел сказать, что у меня действительно есть дело.
– Так отчего же вы ушли от Володи? Ведь мы давно с вами не рассуждали. А уж я так привык, что мне как будто чего‑то недостает.
Досада моя прошла в одну минуту, и Дмитрий снова стал в моих глазах тем же добрым и милым человеком.
– Вы, верно, знаете, отчего я ушел? – сказал я.
– Может быть, – отвечал он, усаживаясь подле меня, – но ежели я и догадываюсь, то не могу сказать отчего, а вы так можете, – сказал он.
– Я и скажу: я ушел потому, что был сердит на вас... не сердит, а мне досадно было. Просто: я всегда боюсь, что вы презираете меня за то, что я еще очень молод.
– Знаете, отчего мы так сошлись с вами, – сказал он, добродушным и умным взглядом отвечая на мое признание, – отчего я вас люблю больше, чем людей, с которыми больше знаком и с которыми у меня больше общего? Я сейчас решил это. У вас есть удивительное, редкое качество – откровенность.
– Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно признаться, – подтвердил я, – но только тем, в ком я уверен.
– Да, но чтобы быть уверенным в человеке, надо быть с ним совершенно дружным, а мы с вами не дружны еще, Nicolas; помните, мы говорили о дружбе: чтобы быть истинными друзьями, нужно быть уверенным друг в друге.
– Быть уверенным в том, что ту вещь, которую я скажу вам, уже вы никому не скажете, – сказал я. – А ведь самые важные, интересные мысли именно те, которые мы ни за что не скажем друг другу.
– И какие гадкие мысли! такие подлые мысли, что ежели бы мы знали, что должны признаваться в них, они никогда не смели бы заходить к нам в голову.
– Знаете, какая пришла мне мысль, Nicolas, – прибавил он, вставая со стула и с улыбкой потирая руки. – Сделаемте это, и вы увидите, как это будет полезно для нас обоих: дадим себе слово признаваться во всем друг другу. Мы будем знать друг друга, и нам не будет совестно; а для того чтобы не бояться посторонних, дадим себе слово никогда ни с кем и ничего не говорить друг о друге. Сделаем это.
– Давайте, – сказал я.
И мы действительно сделали это . Что вышло из этого, я расскажу после.
Карр сказал, что во всякой привязанности есть две стороны: одна любит, другая позволяет любить себя, одна целует, другая подставляет щеку. Это совершенно справедливо; и в нашей дружбе я целовал, а Дмитрий подставлял щеку; но и он готов был целовать меня. Мы любили ровно, потому что взаимно знали и ценили друг друга, но это не мешало ему оказывать влияние на меня, а мне подчиняться ему.
Само собою разумеется, что под влиянием Нехлюдова я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляла восторженное обожание идеала добродетели и убеждение в назначении человека постоянно совершенствоваться. Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, – очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым...
А впрочем, Бог один знает, точно ли смешны были эти благородные мечты юности, и кто виноват в том, что они не осуществились?..
[1] детей из хорошей семьи
[2] подмастерьем
[3] рекрутский набор
[4] жребий
[5] кружек пива
[6] но француз бросил свое ружье и запросил пардону
[7] взад и вперед
[8] «Кто идет?» – спросил он вдруг