Увидев его, я осадил свою Зорьку и подал ему руку, как бы желая очиститься прикосновением к его честной мозолистой руке... Он поднял на меня свои маленькие прозорливые глаза и усмехнулся.
-- Здравствуй, хороший барин! -- сказал он, неумело подавая мне руку. -- Что опять заскакал? Аль тот лодырь приехал?
-- Приехал.
-- То-то... по лику вижу... А я стою вот тут и гляжу... Мир и есть мир. Суета сует... Взглянь-ка! Немцу помирать надо, а он о суете заботится... Видишь?
Старик указал палкой на графскую купальню. От купальни быстро плыла лодка. В ней сидел человек в жокейском картузике и синей куртке. То был садовник Франц.
-- Каждое утро на остров деньги возит и прячет... Нет у глупого понятия в голове, что для него что песок, что деньги -- одна цена... Умрет -- не возьмет с собой. Дай, барин, цигарку!
Я подал ему портсигар. Он взял три папироски и сунул их за пазуху.
-- Это я племяннику... Пущай покурит.
Нетерпеливая Зорька задвигалась и полетела. Я поклонился старику, благодарный, что он дал моим глазам отдохнуть на его лице. Он долго глядел мне вслед.
Дома встретил меня Поликарп... Презрительным, сокрушающим взглядом он измерил мое барское тело, словно желая узнать, купался ли я на этот раз во всем костюме или нет?
-- Поздравляем! -- проворчал он. -- Получил удовольствие!
-- Молчи, дурак! -- сказал я.
Меня злила его глупая физиономия. Быстро раздевшись, я укрылся одеялом и закрыл глаза.
Голова закружилась, и мир окутался туманом. В тумане промелькнули знакомые образы... Граф, змея, Франц, собаки огненного цвета, девушка в красном, сумасшедший Николай Ефимыч.
-- Муж убил свою жену! Ах, как вы глупы!
Девушка в красном погрозила мне пальцем, Тина заслонила мне свет своими черными глазами и... я уснул...
-- Как сладко и безмятежно он спит! Глядя на это бледное, утомленное лицо, на эту невинно-детскую улыбку и прислушиваясь к этому ровному дыханию, можно подумать, что здесь на кровати лежит не судебный следователь, а сама спокойная совесть! Можно подумать, что граф Карнеев еще не приехал, что не было ни пьянства, ни цыганок, ни скандалов на озере... Вставайте, ехиднейший человек! Вы не стоите, чтобы пользоваться таким благом, как покойный сон! Поднимайтесь!
Я открыл глаза и сладко потянулся... От окна до моей кровати шел широкий солнечный луч, в котором, гоняясь одна за другой и волнуясь, летали белые пылинки, отчего и сам луч казался подернутым матовой белизной... Луч то исчезал с моих глаз, то опять появлялся, смотря по тому, входил ли в область луча или выходил из нее шагавший по моей спальне наш милейший уездный врач Павел Иванович Вознесенский. В длинном расстегнутом сюртуке, болтающемся на нем, как на вешалке, заложив руки в карманы своих необыкновенно длинных брюк, доктор ходил из угла в угол, от стула к стулу, от портрета к портрету и щурил свои близорукие глаза на все, что только попадалось на пути его взгляду. Покорный своей привычке совать свой нос и запускать "глазенапа" всюду, где только возможно, -- он, то нагибаясь, то сильно вытягиваясь, заглядывал в рукомойник, в складки опущенной сторы, в дверные щели, в лампу... словно искал чего-то или желал удостовериться, все ли цело... Вглядываясь пристально сквозь очки в какую-нибудь щель или пятно на обоях, он хмурился, принимал озабоченное выражение, нюхал своим длинным носом, старательно скоблил ногтем... Все это проделывал он машинально, бессознательно и по привычке, но, тем не менее, быстро перебегая глазами с одного предмета на другой, он имел вид знатока, производящего экспертизу.
-- Поднимайтесь, вам говорят! -- будил он меня своим певучим тенором, заглядывая в мыльницу и снимая с мыла ногтем волосок.
-- А... а... а... здравствуйте, господин щур! -- зевнул я, увидев его, нагнувшегося над рукомойником. -- Сколько зим, сколько лет!
Весь уезд дразнит доктора "щуром" за его вечно прищуренные глаза; дразнил и я. Увидев, что я проснулся, Вознесенский подошел ко мне, сел на край кровати и тотчас же потянул к своим прищуренным глазам коробку со спичками...
-- Так спят одни только лентяи да люди со спокойною совестью, -- сказал он, -- а так как вы ни то, ни другое, то вам подобало бы, друже, вставать немножко пораньше...
-- А который теперь час?
-- Одиннадцатый на исходе.
-- Черт вас возьми, щуренька! Никто не просил вас будить меня так рано! Вы знаете, я уснул сегодня только в шестом часу, и если бы не вы, то проспал бы до вечера.
-- Так! -- услышал я из соседней комнаты бас Поликарпа. -- Мало он еще спал! Вторые сутки спит, и все ему мало! Да вы знаете, какой сегодня день? -- спросил Поликарп, входя в спальную и глядя на меня так, как умные глядят на дураков.
-- Среда, -- сказал я.
-- Как же, беспременно. Нарочно для вас так и сделали, чтобы в неделе две среды было...
-- Сегодня четверг! -- сказал доктор. -- Так это, голубчик, вы изволили всю среду проспать? Мило! очень мило! Сколько же это вы выпили, позвольте вас спросить?
-- Я двое суток не спал, а выпил... не помню, сколько я выпил.
Уславши Поликарпа, я начал одеваться и описывать доктору пережитые мною так недавно "ночи безумные, речи бессвязные", которые так хороши и чувствительны в романсах и так безобразны на деле. В своих описаниях я старался не выходить из пределов "легкого жанра", держаться фактов и не вдаваться в мораль, хотя все это и противно натуре человека, питающего страсть к итогам и выводам... Я говорил и делал вид, что говорю о пустяках, нимало меня не тревожащих. Щадя целомудрие Павла Ивановича и зная его отвращение к графу, я многое скрыл, многого коснулся только слегка, но, тем не менее, несмотря даже на игривость моего тона, на карикатурный пошиб моей речи, доктор во все время моего рассказа глядел мне в лицо серьезно, то и дело покачивая головой и нетерпеливо подергивая плечами. Он ни разу не улыбнулся... Очевидно, мой "легкий жанр" произвел на него далеко не легкое впечатление.
-- Что же вы не смеетесь, щуренька? -- спросил я, покончив со своими описаниями...
-- Если бы все это не вы мне рассказывали и если бы не один случай, то я не поверил бы всему этому. Уж больно безобразно, друже!
-- О каком случае вы говорите?
-- Вчера под вечер был у меня мужик, которого вы так неделикатно попотчевали веслом... Иван Осипов...
-- Иван Осипов... -- пожал я плечами. -- Первый раз слышу!
-- Высокий такой, рыжий... с веснушками на лице... Припомните-ка! Вы ударили его веслом по голове.
-- Ничего не понимаю! Никакого Осипова не знаю, веслом никого не потчевал... Все это вам снилось, дядя!
-- Дай бог, чтобы снилось... Он явился ко мне с отношением от карнеевского волостного правления и попросил медицинского свидетельства... В отношении написано, да и сам он не врет, что рана нанесена ему вами... И теперь не помните? Рана ушибленная, повыше лба, на границе с волосистой частью... До кости хватили, батенька!
-- Не помню! -- прошептал я. -- Кто он? Чем занимается?
-- Обыкновенный карнеевский мужик, у вас же там на озере был гребцом, когда вы кутили...
-- Гм... может быть! Не помню... Вероятно, был пьян и как-нибудь нечаянно...
-- Нет-с, не нечаянно... Он говорит, что вы рассердились на него за что-то, долго бранились и потом, рассвирепев, подскочили к нему и при свидетелях хватили... Мало того, вы крикнули: "Я убью тебя, шельму этакую!.."
Я покраснел и прошелся из угла в угол.
-- Хоть убей, не помню! -- проговорил я, изо всех сил напрягая память. -- Не помню! Вы говорите "рассвирепев"... В пьяном виде я бываю непростительно мерзок!
-- Чего же лучше!
-- Мужик, очевидно, хочет затеять скандал, но не это важно... Важен сам факт, побои... Неужели я способен драться? И за что я ударил бедного мужика?
-- Да-с... Свидетельства, конечно, я не мог ему не дать, но не преминул посоветовать ему обратиться к вам... Вы сойдитесь с ним как-нибудь... Побои легкие, но, рассуждая неофициально, рана головы, проникающая до черепа, штука серьезная... Нередки случаи, когда, по-видимому, самая пустая рана головы, отнесенная к легким побоям, оканчивалась омертвением костей черепа и, стало быть, путешествием ad patres. {к праотцам (лат.).}
И "щур", увлекшись, поднялся, зашагал около стен и, размахивая руками, начал выкладывать передо мною свои познания по хирургической патологии... Омертвение костей черепа, воспаление мозга, смерть и другие ужасы так и сыпались из его рта с бесконечными объяснениями макроскопических и микроскопических процессов, сопровождающих эту туманную и неинтересную для меня terram incognitam. {неизвестную землю, область (лат.).}
-- Будет вам, барабошка! -- остановил я его медицинскую болтовню. -- Неужели вы не знаете, как все это скучно?
-- Это ничего, что скучно... Вы слушайте и казнитесь... Авось в другой раз будете поосторожней и не станете делать ненужных глупостей... Из-за этого паршивца Осипова, если вы с ним не сойдетесь, вы можете место потерять! Жрецу Фемиды судиться за побои... ведь это скандал!
Павел Иванович -- единственный человек, сентенции которого я выслушиваю с легкой душою, не морщась, которому дозволяется вопросительно заглядывать в мои глаза и запускать исследующую руку в дебри моей души... Мы с ним приятели в самом лучшем смысле этого слова и уважаем друг друга, хотя у нас с ним и существуют счеты неприятного, щекотливого свойства... Между мною и им, как черная кошка, прошла женщина. Этот вечный casus belli {повод к войне (лат.).} породил между нами счеты, но не поссорил нас, и мы продолжаем быть в мире. "Щур" -- очень хороший малый... Я люблю его простое, далеко не пластическое лицо с большим носом, прищуренными глазами и жидкой рыжей бородкой. Я люблю его высокую, тонкую, узкоплечую фигуру, на которой сюртуки и пальто болтаются, как на вешалке.
Его уродливо сшитые брюки собираются безобразными складками у колен и безбожно топчутся сапогами; его белый галстук вечно сидит не на месте... Но вы не подумайте, что он неряха... Взглянувши раз на его доброе, сосредоточенное лицо, вы поймете, что ему некогда хлопотать о своей наружности, да и не умеет он... Он молод, честен, не суетен, любит свою медицину, вечно в разъездах, -- этого достаточно, чтоб объяснить в его пользу все промахи его незатейливого туалета. Он, как артист, не знает цены деньгам и невозмутимо жертвует своим комфортом и благами жизни кое-каким своим страстишкам, и оттого-то он дает впечатление человека неимущего, еле сводящего концы с концами... Он не курит, не пьет, не платит женщинам, но, тем не менее, две тысячи, которые вырабатывает он службой и практикой, уходят от него так же быстро, как уходят у меня мои деньги, когда я переживаю период кутежа. Две страсти обирают его: страсть давать взаймы и страсть выписывать по газетным объявлениям... Взаймы дает он всякому просящему, не говоря ни слова и не заикаясь об обратной получке... Никаким гвоздем не выковыришь из него бесшабашной веры в людскую добросовестность, и эта вера еще рельефнее сказывается в его постоянных выписываниях вещей, воспеваемых в газетных объявлениях... Он выписывает все, нужное и ненужное. Выписывает книги, зрительные трубки, юмористические журналы, столовые приборы, "состоящие из 100 вещей", хронометры... И немудрено, если больные, приходящие к Павлу Ивановичу, принимают его комнату за арсенал или музей... Его надували и надувают, но вера по-прежнему сильна и бесшабашна... Малый он славный, и мы еще не раз встретимся с ним на страницах этого романа...