- Самолюбив, Фома, вижу, - со вздохом отвечал дядя.
- Вы эгоист и даже мрачный эгоист...
- Эгоист-то я эгоист, правда, Фома, и это вижу; с тех пор, как тебя узнал, так и это узнал.
- Я сам говорю теперь, как отец, как нежная мать... вы отбиваете всех от себя и забываете, что ласковый теленок две матки сосет.
- Правда и это, Фома!
- Вы грубы. Вы так грубо толкаетесь в человеческое сердце, так само- любиво напрашиваетесь на внимание, что порядочный человек от вас за три- девять земель убежать готов!
Дядя еще раз глубоко вздохнул.
- Будьте же нежнее, внимательнее, любовнее к другим, забудьте себя для других, тогда вспомнят и о вас. Живи и жить давай другим - вот мое правило! Терпи, трудись, молись и надейся - вот истины, которые бы я же- лал внушить разом всему человечеству! Подражайте же им, и тогда я первый раскрою вам мое сердце, буду плакать на груди вашей... если понадобит- ся... А то я да я, да милость моя! Да ведь надоест же наконец, ваша ми- лость, с позволения сказать.
- Сладкогласный человек! - проговорил в благоговении Гаврила.
- Это правда, Фома; я все это чувствую, - поддакнул растроганный дя- дя. - Но не всем же и я виноват, Фома: так уж меня воспитали; с солдата- ми жил. А клянусь тебе, Фома, и я умел чувствовать. Прощался с полком, так все гусары, весь мой дивизион, просто плакали, говорили, что такого, как я, не нажить!.. Я и подумал тогда, что и я, может быть, еще не сов- сем человек погибший.
- Опять эгоистическая черта! опять я ловлю вас на самолюбии! Вы хва- литесь и мимоходом попрекнули меня слезами гусар. Что ж я не хвалюсь ничьими слезами? А было бы чем; а было бы, может быть, чем.
- Это так с языка сорвалось, Фома, не утерпел, вспомнил старое хоро- шее время.
- Хорошее время не с неба падает, а мы его делаем; оно заключается в сердце нашем, Егор Ильич. Отчего же я всегда счастлив и, несмотря на страдания, доволен, спокоен духом и никому не надоедаю, разве одним ду- ракам, верхоплясам, ученым, которых не щажу и не хочу щадить. Не люблю дураков! И что такое эти ученые? "Человек науки!" - да наука-то выходит у него надувательная штука, а не наука. Ну что он давеча говорил? Давай- те его сюда! давайте сюда всех ученых! Все могу опровергнуть; все поло- жения их могу опровергнуть! Я уж не говорю о благородстве души...
- Конечно, Фома, конечно. Кто ж сомневается?
- Давеча, например, я выказал ум, талант, колоссальную начитанность, знание сердца человеческого, знание современных литератур; я показал и блестящим образом развернул, как из какого-нибудь комаринского может вдруг составиться высокая тема для разговора у человека талантливого. Что ж? Оценил ли кто-нибудь из них меня по достоинству? Нет, отвороти- лись! Я ведь уверен, что он уже говорил вам, что я ничего не знаю. А тут, может быть, сам Макиавель или какой-нибудь Меркаданте перед ними сидел, и только тем виноват, что беден и находится в неизвестности... Нет, это им не пройдет!.. Слышу еще про Коровкина. Это что за гусь?
- Это, Фома, человек умный, человек науки... Я его жду. Это, верно, уж будет хороший, Фома!
- Гм! сомневаюсь. Вероятно, какой-нибудь современный осел, навьючен- ный книгами. Души в них нет, полковник, сердца в них нет! А что и уче- ность без добродетели?
- Нет, Фома, нет! Как о семейном счастии говорил! так сердце и вника- ет само собою, Фома!
- Гм! Посмотрим; проэкзаменуем и Коровкина. Но довольно, - заключил Фома, подымаясь с кресла. - Я не могу еще вас совершенно простить, пол- ковник: обида была кровавая; но я помолюсь, и, может быть, бог ниспошлет мир оскорбленному сердцу. Мы поговорим еще завтра об этом, а теперь поз- вольте уж мне уйти. Я устал и ослаб...
- Ах, Фома! - захлопотал дядя, - ведь ты в самом деле устал! Знаешь что? не хочешь ли подкрепиться, закусить чего-нибудь? Я сейчас прикажу.
- Закусить! Ха-ха-ха! Закусить! - отвечал Фома с презрительным хохо- том. - Сперва напоят тебя ядом, а потом спрашивают, не хочешь ли заку- сить? Сердечные раны хотят залечить какими-нибудь отварными грибками или мочеными яблочками! Какой вы жалкий материалист, полковник!
- Эх, Фома, я ведь, ей-богу, от чистого сердца...
- Ну, хорошо. Довольно об этом. Я ухожу, а вы немедленно идите к ва- шей родительнице: падите на колени, рыдайте, плачьте, но вымолите у нее прощение, - это ваш долг, ваша обязанность!
- Ах, Фома, я все время об этом только и думал; даже теперь, с тобой говоря, об этом же думал. Я готов хоть до рассвета простоять перед ней на коленях. Но подумай, Фома, чего от меня и требуют? Ведь это неспра- ведливо, ведь это жестоко, Фома! Будь великодушен вполне, осчастливь ме- ня совершенно, подумай, реши - и тогда... тогда... клянусь!..
- Нет, Егор Ильич, нет, это не мое дело, - отвечал Фома. - Вы знаете, что я во все это нимало не вмешиваюсь, то есть вы, положим, и убеждены, что я всему причиною, но, уверяю вас, с самого начала этого дела я уст- ранил себя совершенно. Тут одна только воля вашей родительницы, а она, разумеется, вам желает добра... Ступайте же, спешите, летите и поправьте обстоятельства своим послушанием. Да не зайдет солнце во гневе вашем! а я ... а я буду всю ночь за вас молиться. Я давно уже не знаю, что такое сон, Егор Ильич! Прощайте! Прощаю и тебя, старик, - прибавил он, обраща- ясь к Гавриле. - Знаю, что ты не своим умом действовал. Прости же и ты мне, если я обидел тебя... Прощайте, прощайте, прощайте все, и благосло- ви вас господь!..
Фома вышел. Я тотчас же бросился в комнату.
- Ты подслушивал? - вскричал дядя.
- Да, дядюшка, я подслушивал! И вы, и вы могли сказать ему " ваше превосходительство"!..
- Что ж делать, братец? Я даже горжусь... Это ничего для высокого подвига; но какой благородный, какой бескорыстный, какой великий чело- век! Сергей - ты ведь слышал... И как мог я тут соваться с этими деньга- ми, то есть просто не понимаю! Друг мой! я был увлечен; я был в ярости; я не понимал его; я его подозревал, обвинял... но нет! он не мог быть моим противником - это я теперь вижу... А помнишь, какое у него было благородное выражение в лице, когда он отказался от денег?
- Хорошо, дядюшка, гордитесь же сколько угодно, а я еду: терпения нет больше! Последний раз говорю, скажите: чего вы от меня требуете? зачем вызвали и чего ожидаете? И если все кончено и я бесполезен вам, то я еду. Я не могу выносить таких зрелищ! Сегодня же еду!
- Друг мой... - засуетился по обыкновению своему дядя, - подожди только две минуты: я, брат, иду теперь к маменьке... там надо кончить ... важное, великое, громадное дело!.. А ты покамест уйди к себе. Вот Гаврила тебя и отведет в летний флигель. Знаешь летний флигель? это в самом саду. Я уж распорядился, и чемодан твой туда перенесли. А я буду там, вымолю прощение, решусь на одно дело - я теперь уж знаю, как сде- лать, - и тогда мигом к тебе, и тогда все, все, все до последней черты расскажу, всю душу выложу пред тобою. И...и... и настанут же когда-ни- будь и для нас счастливые дни! Две минуты, только две минутки, Сергей!
Он пожал мне руку и поспешно вышел. Нечего было делать, пришлось опять отправляться с Гаврилой.
X
МИЗИНЧИКОВ
Флигель, в который привел меня Гаврила, назывался "новым флигелем" только по старой памяти, но выстроен был уже давно, прежними помещиками. Это был хорошенький, деревянный домик, стоявший в нескольких шагах от старого дома, в самом саду. С трех сторон его обступали высокие старые липы, касавшиеся своими ветвями кровли. Все четыре комнаты этого домика были недурно меблированы и предназначались к приезду гостей. Войдя в от- веденную мне комнату, в которую уже перенесли мой чемодан, я увидел на столике, перед кроватью, лист почтовой бумаги, великолепно исписанный разными шрифтами, отделанный гирляндами, парафами и росчерками. Заглав- ные буквы и гирлянды разрисованы были разными красками. Все вместе сос- тавляло премиленькую каллиграфскую работу. С первых слов, прочитанных мною, я понял, что это было просительное письмо, адресованное ко мне, и в котором я именовался "просвещенным благодетелем". В заглавии стояло: "Вопли Видоплясова". Сколько я ни напрягал внимания, стараясь хоть что-нибудь понять из написанного, - все труды мои остались тщетными: это был самый напыщенный вздор, писанный высоким лакейским слогом. Догадался я только, что Видоплясов находится в каком-то бедственном положении, просит моего содействия, в чем-то очень на меня надеется, "по причине моего просвещения" и, в заключение, просит похлопотать в его пользу у дядюшки и подействовать на него "моею машиною", как буквально изображено было в конце этого послания. Я еще читал его, как отворилась дверь и во- шел Мизинчиков.
- Надеюсь, что вы позволите с вами познакомиться, - сказал он развяз- но, но чрезвычайно вежливо и подавая мне руку. - Давеча я не мог вам сказать двух слов, а между тем с первого взгляда почувствовал желание узнать вас короче.
Я тотчас же отвечал, что и сам рад и прочее, хотя и находился в самом отвратительном расположении духа. Мы сели.
- Что это у вас? - сказал он, взглянув на лист, который я держал еще в руке. - Уж не вопли ли Видоплясова? Так и есть! Я уверен был, что Ви- доплясов и вас атакует. Он и мне подавал такой же точно лист, с теми же воплями; а вас он уже давно ожидает и вероятно, заранее приготовлялся. Вы не удивляйтесь: здесь много странного, и, право, есть над чем посме- яться.
- Только посмеяться?
- Ну да, неужели же плакать? Если хотите, я вам расскажу биографию Видоплясова, и уверен, что вы посмеетесь.
- Признаюсь, теперь мне не до Видоплясова, - отвечал я с досадою.
Мне очевидно было, что и знакомство господина Мизинчикова и любезный его разговор - все это предпринято им с какою-то целью и что господин Мизинчиков просто во мне нуждается. Давеча он сидел нахмуренный и серьезный; теперь же был веселый, улыбающийся и готовый рассказывать длинные истории. Видно было с первого взгляда, что этот человек отлично владел собой и, кажется, знал людей.
- Проклятый Фома! - сказал я, со злостью стукнув кулаком по столу. - Я уверен, что он источник всякого здешнего зла и во всем замешан! Прок- лятая тварь!