Артековцы салютовали ей сну, махали руками и белыми своими шапочками.
"Павлик Морозов" быстро набирал высоту. Он пролетел над деревьями, теплые потоки воздуха подхватили его и понесли к морю. Его видели и в Нижнем лагере и в Верхнем, его заметила девочки в лагере No 3. Катера вышли в море, чтобы подобрать модель, если она сядет на воду, но "Павлик Морозов" все летел и летел, увлекаемый струями нежнейшего ветра, который ласкал щеки золотисто-загорелых артековцев, слегка шевелил листву деревьев и сдувал с дорожек опавшие лепестки роз.
Вскоре катера потеряли виду модель. Она словно растопилась в сверкающих отблесках моря, в ослепительно золотистом зное. Напрасно Володя с такой надеждой ждал на берегу возвращения катеров: ему сообщили, что модель исчезла. Борис Яковлевич звонил во все окрестные санатории и в подсобное хозяйство, спрашивая, не видели ли где-нибудь модель. Но она пропала.
И только через добрый час работавшие на винограднике люди увидели, как с неба спускается к ним маленький самолетик. Предупрежденные уже звонком конторы, они бросились с этой вестью к лагерю.
- Летит... Летит... - пронеслось по всем лагерям.
И хотя полагалось уже по закону садиться за столы, накрытые к ужину, ребята, подавальщицы, нянечки, вожатые и даже строгая докторша Розалия Рафаиловна - все выбежали на террасы, чтобы увидеть "Павлика Морозова", которого ветер послушно возвратил домой.
Володя сразу прославился на все лагеря. Когда он появлялся где-нибудь, за ним вдогонку летело:
- Это тот самый, у которого модель улетела, а потом сама вернулась...
А сейчас он скромно стоял на левом фланге отряда лицом к высокой белой мачте.
Быстро спускался южный вечер - теплый, благовонный, терпкий. Воздух был так напоен запахами сада и моря, что сладко-соленый вкус его чувствовался во рту...
Зажглись цветные фонарики в лагерных аллеях. Заиграла музыка. Море уже фосфорилось, обдавая берег бледными искрами. И вдруг высокое пламя взметнулось на площадке перед амфитеатром. Тотчас вспыхнули огни на Адаларах. Жемчужный луч прожектора высветил алый флаг на мачте лагеря. Цветные ракеты ударили в небо, рассыпались с шипящим треском, повисли зелеными, красными, голубыми гроздьями и погасли, чтобы уступить место новым ракетам.
Володя, с грудью, переполненной ароматным воздухом, восторгом и благодарностью, чувствовал в эту минуту, что он способен совершить любой подвиг во имя этого прекрасного, огнистого и чудесного мира. Плечом и локтем ощущая тесно прижавшегося соседа, он слил свое неистовое "ура" со звонкими, радостными возгласами своих сверстников и товарищей Ленинграда, Якутии, Мурманска, Москвы и далекого Урала, где жил Павлик Морозов, отдавший свою короткую жнь за то, чтобы на земле всегда были такие вечера, чтоб никто не смел отнять у детства это счастье, эти цветы и загасить ликующее пламя пионерского костра...
Через четыре дня Володя уезжал домой. Он увозил то, что увозят с собой все артековцы: фотографию, запечатлевшую его самого у австралийского дерева; листья магнолии, засушенные и украшенные надписями "Привет Артека!" - такой лист, если наклеить марку, можно послать по почте; самодельный ракушечный грот; мешочек с разноцветными морскими камешками; засушенных крабов, прикрепленных к черной круглой подставке, прикрытой сверху половинкой перепиленной электролампочки. Но, кроме того, в качестве особой премии, полученной за успехи по авиастроительству, он увозил с собой тщательно запакованную, разобранную на части рекордную модель "Павлик Морозов"...
Дома по нему очень соскучились, да и сам он в последнее время стал тосковать по своим.
Отец был в рейсе. Мама и Валя восхищались Володиным загаром, теребили его за пополневшие щеки. Обе брезгливо рассматривали засушенных крабов, и Володя сердился, что они не понимают, какая это прелесть... Он лег рано, устав от поездки и рассказов, предвкушая как завтра утром соберет модель и днем побежит на Митридат, где, как всегда в воскресенье, наверное, соберутся "юасы". Вот ахнут они, когда он покажет им своего "Павлика Морозова"!
Мать пришла к нему, чтобы проститься на ночь, но он уже крепко спал, откинув дочерна загорелую руку, высунув смуглые ноги сквозь прутья кровати.
Она залюбовалась сыном. Володя загорел, возмужал, поправился. Полуоткрыв пухлые, яркие губы, разрумянившийся во сне, он был очень хорош. Все его артековские сокровища красовались рядом на столике. Крабы, засушенные листья магнолии, гротик, картонки с частями авиамодели. Возле кровати валялись стоптанные до дыр, обцарапанные о камни, совершенно разбитые сандалии.
Мать подняла их, посмотрела, покачала головой. Потом она потушила свет и бесшумно вышла.
Вскоре все в доме уже спали. Дышал ровно и глубоко Володя, которому снились ракеты, отражающиеся в море. Сторожко спала Евдокия Тимофеевна, чувствуя сквозь сон, что сынишка опять рядом, дома, можно сегодня не тревожиться, как он там... Заснула уже Валентина, собиравшаяся завтра с Жорой Полищуком и подругами на концерт на Приморском бульваре.
Спали керченские "юасы", видя себя во сне летающими над Митридатом и не подозревая, какую необыкновенную модель привез в город Володя Дубинин.
Сменились полночные вахты на кораблях. Стал на капитанскую вахту Никифор Семенович, ведя свою шхуну Феодосии в Керчь, к начинавшему светлеть горонту.
Над морем уже занималась ранняя заря. Ночь была самой короткой ночью в году.
Начинался день 22 июня.
Часть вторая
ПОДЗЕМНАЯ КРЕПОСТЬ
Глава I
НЕ ВЗЯЛИ...
Стало ли другим Черное море? Разве обмелело оно или остыло? Или Митридат стал ниже? И не таким было, как вчера, июньское небо? Или потускнело летнее крымское солнце?
Нет, все было прежним. И море нисколько не менилось, оставаясь, как всегда, у берега желтовато-кофейным от мути, поднятой прибоем, а дальше - зеленым, как яшма, и, наконец, сине-стальным у горонта. И небо было таким же безоблачным, и солнце палило не менее рьяно, чем раньше. Так же нависал над городом Митридат и пахло на улицах рыбой. Все оставалось как будто неменным, но Володя чувствовал, что все стало иным.
Над вершиной Митридата уже не летали больше белокрылые модели "юасов". Туда теперь вообще уже никого не пускали. По склонам Митридата и на вершине горы расположились батареи противовоздушной обороны города. Сну хорошо были видны на голубом небе черные контуры орудий: старый Митридат вытянул к небу узкие, длинные хоботы зениток. И так как виден был Митридат с любой улицы, то вооруженная гора нависала теперь над каждым перекрестком как напоминание о войне.
Ничего нельзя было сделать с морем, с небом, с зеленью. Цвета их оставались такими же яркими под ослепительным крымским солнцем. Но теперь все как будто линяло в самом городе и на берегу. Блекли краски города. Весело расцвеченные катера, шаланды, шхуны в порту в несколько дней были перекрашены и стали серо-стальными, как море в шторм. Много людей надело одежду цвета земли и травы. Где-то еще далеко гремевшая война уже пятнала, приближаясь, стены и крыши домов. На складах в порту, на заводских зданиях появились странные, неуклюжие пежины, буро-зеленые кляксы камуфляжа - маскировочной раскраски. Все словно хотело спрятаться под землю, слиться с нею заодно, чтобы не быть приметным. Стены зданий, размалеванные маскировочными пятнами и линиями, расстались с присущими им прежде красками и напитались оттенками почвы, песка, приняли на себя тень оврагов, зеленые пятна кочек.
Ни искорки не вспыхивало по вечерам на море, где всегда возле мола покачивалось столько ярких зелено-красных фонариков и так весело прыгали звездочки топовых огней на мачтах. Перестал мигать неугомонный маячок-моргун. И дик был по ночам весь этот ветреный, слепой и безлюдный простор, ничего теперь уже не отражавший.
Но днем и ночью строгим, иногда колючим, немигающим огнем горели глаза людей; и Володе казалось, что глаза менились разом у всех в тот памятный день 22 нюня, когда вся жнь, словно корабль, отвалила от какого-то привычного берега и уже нельзя было сойти обратно. Как будто остался тихий берег далеко позади, а навстречу грозно задувает простор черных и неведомых бурь. Вести, одна тревожнее другой, приходили в Керчь. Фашисты бомбили Севастополь. Рассказывали, что уже в Симферополе объявляли воздушную тревогу, - а ведь это было совсем блко...
В первые дни войны, жадно слушая радио, чуть не влезая с головой в репродуктор, Володя все ждал, когда же сообщат, что врага остановили, опрокинули, что он бежит, все бросая, и наши войска с красными знаменами уже ступают по улицам сдавшихся фашистских городов. "Стой, погоди, - говорил он своим товарищам, - это они только сперва так, пока наши не собрались. А вот завтра увидишь..." Но начинался новый день - завтра, а радио все не приносило желанной вести. Напротив, с каждым днем сообщения становились тревожнее. Враг все глубже вторгался в просторы Советской земли.
Отец целые дни проводил в порту. Туда уже нельзя было пройти без специального разрешения. У ворот стояли часовые. Случалось так, что Володя подолгу не видел отца, который теперь редко приходил ночевать домой.
Когда Володя услышал сообщение Советского Информбюро о том, что враги захватили Минск, он почувствовал, что ему необходимо поговорить с человеком, который хорошо его поймет и поможет уяснить, что же это такое происходит... Он подумал, не пойти ли к Юлии Львовне, но почему-то застеснялся.
Вспомнив своего старого приятеля Кирилюка, к которому уже не раз прибегал в тяжелые минуты, Володя отправился к нему. Но не пели уже голосистые чижи возле подъезда гостиницы, перечеркнувшей полосами газетной бумаги все свои стекла. Исчез и сам Кирилюк.
Володя неуверенно тронул вертящуюся дверь и, подгоняемый ею, оказался в прохладном сумрачном вестибюле. На стульях, на диванах сидели, разговаривали, лежали, дремали военные, моряки, всюду были сложены чемоданы, баулы. Знакомый швейцар, увидя Володю, крикнул: